Том 9. Публицистика - Владимир Короленко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В докладе благотворительному комитету, в свое время напечатанном в газетах, я дал общую характеристику этой системы. Между прочим, я указал там на странное и трудно объяснимое обстоятельство: в феврале размеры ссуды по всей волости подверглись вдруг внезапному и сильному сокращению. Нужно сказать здесь, что при определении размеров ссуды население разделялось вообще на три разряда: первый разряд, беднейших, получал в январе по тридцати фунтов, второй по пятнадцати, третий не получал вовсе. Но вот, в феврале, первому разряду назначается вдруг только двадцать фунтов, второму десять. При этом мужики заявляют, что фактически они получили по пяти и по десяти — одиннадцати фунтов.
Это последнее обстоятельство сначала казалось мне маловероятным; что же касается до общего сокращения, то оно было несомненно, так как значилось в списках. На месте мне объяснили, что это случилось именно после объезда мадаевского старшины: у некоторых из обысканных крестьян найден хлеб. Однако у меня в руках были списки, в которых сам знаменитый старшина сделал отметки о найденном хлебе и имуществе. Списки эти, даже с этими отметками, производили угнетающее впечатление крайней бедности. А все-таки… у незначительного количества крестьян найдено кое-что, прежде скрытое… Итак, он, коллективный и единоличный мужик, скрывает и обманывает. На этом, будто бы, основании ему вообще, ему — коллективному и единоличному — последовала общая сбавка…
Другое объяснение, данное мне в городе, было проще и еще менее утешительно. Господин земский начальник 6-го участка — человек очень молодой. Когда у продовольственной комиссии началась война с губернией, господин земский начальник увлекся борьбой и сразу сократил размеры ссуды почти вдвое. Таким образом, если верить этому объяснению, — уезд воюет с губернией, а ни в чем не повинная, ни к чему не причастная «Камчатка» платит военную реквизицию!
Наконец, третья категория сведущих людей, к которой я обращался за объяснениями, только пожимала плечами:
— Этого не знает никто, даже, пожалуй, сам земский начальник. Спросите… у мадаевского старшины.
Но мне не пришлось встретиться с этим старшиной. Забегая вперед, скажу только, что это субъект очень интересный, своего рода сила, один из этих деревенских типов, защита против которых местного населения выставлялась, между прочим, задачей института земских начальников. В данном случае выходило наоборот: г. Бестужев всячески защищал своего старшину. Когда я проезжал через Мадаевскую волость, — этот старшина находился в довольно неприятном положении: один из крестьян его волости был приговорен волостным судом к аресту. Старшина распорядился запереть его, не ожидая истечения законного апелляционного срока. Говорят, он запер его собственноручно, и ключ от кутузки увез с собою. Мне рассказывали в нескольких местах, что заключенный стучал в двери, просился, кричал, что он умирает… Официально установлено, что, когда дверь была отперта, незаконно заключенный крестьянин оказался мертвым от угара…
Смерть по недоразумению!.. Официальное дознание установило, что срок апелляции не истек, когда приговоренный был посажен. В книге приговоров написано: «приговором недоволен», затем частица «не» кем-то зачеркнута, и эта поправка не оговорена в тексте. Сказать проще: в книге кем-то совершен нужный старшине подлог. Впрочем, как известно, закон требует истечения законного срока, независимо от первоначального заявления подсудимого (и только в последнее время для некоторых случаев допущено изъятие, все-таки с непременного согласия приговоренного)…
Старшину постановили предать суду… Этот-то именно субъект по разным причинам пользовался столь исключительным доверием земского начальника Бестужева, что ему была предоставлена проверка списков не только в своей, но и в чужих волостях.
В другом месте я постараюсь указать изменчивые оттенки крестьянских сходов, которые мне пришлось видеть. Здесь скажу только, что система «мадаевского старшины», — отмеченная тою, поистине, железною жестокостью, какую порой может проявить отпрыск деревни к своей собственной среде, — вызывает в толпе явное и глухое недовольство. Удивительно, как, при известных приемах, могут стать ненавистны народу самые симпатичные начинания. Прочитайте в брошюре Л. Н. Толстого страницы, где он говорит о «помощи в виде работы». Что можно возразить против этих высоко убедительных строк? И однако, здесь я замечал глухой ропот и гневные взгляды всякий раз, когда заходил разговор об общественных работах в казенном лесу. Почему? — это я подробнее понял впоследствии, но уже во время схода в Шутилове кое-что выступило ясно. Первое — всякий нанявшийся тотчас же лишает ссуды одного или двух членов своей семьи, второе — работам сразу придавался характер до известной степени принудительный. Вот почему толпа глухо роптала каждый раз, когда при упоминании того или другого имени слышался отзыв:
— Нездоров… Убился на казенной работе…
Далее выступает опять знакомый разряд недовольных: это мельники. За них всюду и единогласно заступаются остальные миряне. Я уже говорил, что это за заведения — эти сельские и деревенские мельницы. У каждой от четырех до восьми крыльев, и на каждое крыло приходится порой по человеку, иногда и по два владельца. И вот, в неурожайный год — крылья стали недвижно или машут изредка, лениво… На краю села, у самого въезда в Шутилово, стоит одно из этих злополучных сооружений… Крылья изломаны, бок запал, крыша провалилась. Владели ею четверо заводчиков, «по крылу на человека», и в числе этих несчастливцев был Николай Игнашин, человек с огромной семьей. Что уже и раньше эти «заводчики» были не в блестящем положении, видно хотя бы из того факта, что и в урожайные годы они не могли собраться с силой и исправить свое «заведение». Однако и эта никуда негодная махина, портящая ландшафт своим изуродованным силуэтом, лишила Николая Игнашина всякого права на помощь… Легко представить себе, что происходило в этой несчастной семье из восьми человек в эти долгие зимние месяцы.
Я говорил уже много раз, что не стану гоняться за раздирательными сценами и эффектами голода. Для человека с душой, для общества, не окончательно отупевшего, достаточно и того, что сотни детей плачут, болеют и умирают, хотя бы и не прямо в голодных судорогах, что тысячи человек бледнеют, худеют, теряют силы, наконец, разоряются из-за голода… Однако из песни слова не выкинешь, и я не могу пройти полным молчанием мрачную картину, которую представляла эта несчастная «Камчатка» под железным давлением бездушной системы: пять или десять фунтов на целый февраль, и то не всем нуждающимся семьям, и то не на всех членов семьи!.. Мудрено ли, что в населении отложился целый пласт истощенных, обессилевших, апатичных людей… Уже в Салдамановском-Майдане священник говорил мне, что нанятого для рубки дров рабочего приходилось предварительно кормить, так как он не мог поднять топора!.. Это подтвердил мне впоследствии и г. Гелинг, управляющий большим имением в том же крае, это говорили многие в Шутиловской волости. Это было уже явление массовое, сплошное, а не единичное. Но если так…
Если так, то неизбежно из этого пласта должны были отлагаться случаи еще более печального свойства… И они были. Так, в Савослейке Леонтий Юдин, получивший пять фунтов ржи и пять фунтов кукурузы на месяц, так ослаб, что А. И. Русиновой, случайно узнавшей об этом, приходилось его откармливать постепенно. Он остался жив… Но там же Перфилов, он же Моисеев, голодавший несколько дней, получив ссуду, умер от первого же куска хлеба. Это побудило добрых людей открыть в «Камчатке» столовые, не ожидая ниоткуда содействия…
Вон из моего окна на хуторе, где я заношу свои впечатления, видны синие леса, снег, дорога. По дороге мальчишка лет двенадцати тащит за собой лошадь. Сам он ступает неверно, шатается, лошадь еле идет, останавливается, ноги у нее дрожат. Это он ведет ее на прокорм на земский хутор…
Я выхожу в сени и узнаю печальную и, к сожалению, слишком обыкновенную историю: «выбились, кормить нечем, издыхает последняя животина». Отец, больной и голодный, потащился в лес собирать сучья.
— Как еще и дотащится-то, — говорит мальчишка и отворачивается. На губах у мальчика какие-то струпья, как будто от худосочия, вроде запекшейся крови, лицо бледно, глаза, молодые и красивые, глядят грустно и как-то тускло, губы подергиваются нервною дрожью. Он прячет лицо, как будто стыдится своей слабости или боится заплакать под взглядами невольного сочувствия…
— Изнервничался народ необычайно, — говорили мне местные жители: но это — нервность терпеливого, почти безнадежного страдания… «Обуховский земский хутор» лежит среди снежной равнины. Узкая, то и дело проваливающаяся под ногами дорожка, по которой ездят только «гусем», тянется к хутору по сугробам и, перерезавши двор, теряется в таких же сугробах, меж тощим кустарником, по направлению к лесу, синеющему на горизонте. По этим дорожкам, то и дело видите вы, — чернеют одиноко и парами, порой вереницами фигуры людей, бредущих с сумами и котомками, спотыкающихся, проваливающихся и усталых. У всякого за спиной, кроме собственной усталости и собственного голода, есть еще грызущая тоска о близких, о детях, которые где-то там маются и плачут, и «перебьются ли», пока он здесь ходит, непривычный нищий, от села к селу, от экономии к экономии — он не знает. А ведь они тоже любят своих жен и детей…