Колокола - Ричард Харвелл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Chevalier Gluck, qui est-il[41]?
Французским я тогда не владел, но было совершенно очевидно, что все в комнате желали знать, для чего привели сюда этого бродягу. Глюк робко улыбнулся. Он хмуро оглядел собравшихся, задержав взгляд на мужчинах, находившихся у клавесина.
— Синьор Кальцабиджи, синьор Анджиолини[42], синьор Куальо, господин директор Дураццо, дамы и господа. — Он указал на меня пальцем: — Это — будущее нашего искусства.
Он подождал минуту, а затем медленно обошел вокруг меня, изучая мои лохмотья, как будто это были самые элегантные одежды, которые ему доводилось видеть.
— Никаких павлиньих перьев, никаких усыпанных драгоценными камнями жилетов, никакой краски на лице. Он не выглядит шутом. Только взгляните на него, и вам сразу станет понятно его послание. — Он воздел перст к потолку. — Искусность не есть искусство!
Глюк мрачно кивнул и отошел от меня, потом вернулся и обвел внимательным взглядом каждого из присутствующих. Так мог бы смотреть отец на непослушных детей.
— Для этой оперы мы возрождаем не того Орфея, которого зрители слышали сотни раз. Орфея не из Неаполя и не из Вены. Нет. Я ухожу от этого. Нашей музыкой, потрясающим либретто синьора Кальцабиджи мы вместо этого призываем того Орфея, который жил очень давно, который не носил перьев в волосах, который пел самые прекрасные песни, какие только существуют в мире, и, что самое главное, который испытывал настоящую страсть. — Глюк посмотрел в потолок и молитвенно воздел руки. — Орфей! — воскликнул он. — Явись и спой нам! Мы хотим познать любовь! Любовь величайшей печали и величайшей радости! Музыкой своей наполни наши сердца!
Несколько секунд Глюк хранил молчание, затем его строгий взгляд снова обратился к толпе.
— В октябре Орфей вновь восстанет таким, каким никто из вас его никогда не видел. Поскольку у нас имеются не только музыка и либретто, которые разбудят его дух, но у нас также есть певец, чтобы передать его голос. Сегодня лохмотья прикрывают его наготу, но вы все хорошо его знаете. Дамы и господа, ваш гостеприимный хозяин, наш Орфей, величайший голос Европы — Гаэтано Гуаданьи[43].
Мановением руки он представил меня толпе, и их потрясенные лица расплылись в восторженной улыбке, поскольку они заставили себя увидеть под слоями грязи знаменитого Гаэтано Гуаданьи, кем бы он ни был. Они захлопали в ладоши, и я, испытывая беспричинный страх, понял, что комната была переполнена ожиданием, как пузырь, готовый лопнуть с резким чпок! Я не улыбнулся в ответ на их аплодисменты, но они захлопали еще громче, и тогда я решил сбежать. Отступил назад, но вдруг услышал чьи-то приближающиеся шаги — и понял, что мой путь к спасению перекрыт. Я обернулся и увидел входящего в комнату человека. Его вид все объяснял — по крайней мере, мне.
Гаэтано Гуаданьи был лет на пятнадцать старше меня, но у нас было одно и то же ангельское лицо. Он едва доставал мне до уха, но мы оба обладали той статью, которая заставляла толпу думать, что в нем шесть футов росту, а во мне целых семь. Как и у меня, у него была птичья грудь кастрата, и он двигался с грацией, более присущей прекрасному полу. Нет, мы не были близнецами, но точно могли быть братьями. Той ночью молодость мою скрывала грязь, а он в своем длинном парчовом плаще выглядел как король.
Казалось, что он вплыл в комнату. Если при виде меня все зашикали, то сейчас, глядя на Гуаданьи — и меня рядом с ним, — все перестали дышать. Знаменитый кастрат не выказал никакого беспокойства по поводу появившегося в его доме бродяги. Несколько мгновений он с великодушной, всепонимающей улыбкой взирал на собравшуюся публику. Затем внимательно осмотрел меня с ног до головы.
— Шевалье, — спросил он с сильным немецким акцентом, — вы нашли мне замену?
Пышущее здоровьем лицо Глюка стало пунцовым.
— Ах ты, обманщик! — задыхаясь от злости, бросил он мне. И погрозил кулаком, прижав другую ладонь к груди, как будто сердце у него готово было лопнуть от переполняющего его стыда.
Я сделал еще один шаг назад и едва не натолкнулся на кастрата, но он отскочил от меня с изяществом танцора. Вскинул руку, усмиряя гнев композитора.
— Вы приняли его за меня? — спросил Гуаданьи, сделав изящный крюк и встав между Глюком и мной.
Я начал медленно продвигаться к двери.
— Он околачивался возле вашего дома. Он обманул меня.
— Какая умелая маскировка, — сказал Гуаданьи и поджал губы, давая знак своим зрителям, что им позволено смеяться.
— Я сам выброшу его вон, — произнес Глюк и потянулся ко мне.
— Non! — воскликнул Гуаданьи.
Глюк застыл. Гуаданьи даже не обернулся, чтобы удостовериться, что композитор подчинился его приказу. Певец приложил ладонь к груди, как будто проверяя, как бьется его сердце. Как наконечники стрел, сверкнули его накрашенные ногти.
— Я никогда не брошу собрата по ножу, — тихо произнес он.
Гуаданьи склонил голову, и его ладонь так и осталась лежать на сердце. Все находившиеся в комнате восхитились этим состраданием.
— Борис! — позвал он звучным голосом.
Появился Борис, скрывавшийся где-то за дверью.
— Помоги этому человеку вымыться, дай ему какую-нибудь одежду и накорми. Мне кажется, только твоя одежда и придется ему впору.
Борис судорожно сглотнул. Не поднимая на меня глаз, он вывел меня из комнаты и повел по коридору.
— Жди здесь, — приказал он мне.
Я провел в ожидании минут двадцать, боясь прикоснуться к белым стенам, чтобы ненароком не испачкать их. И где здесь был выход? Наконец вернулся Борис с кучей одежды, перекинутой через руку.
— Иди за мной, — сказал он, и в голосе его не было ни почтения, ни презрения.
По узкой деревянной лестнице он провел меня на чердак, где находилась умывальная для слуг, и указал на наполненную до половины деревянную бадью. Конечно же Борис мог бы нагреть и больше воды, но, поскольку мне уже много месяцев не приходилось мыться, я и не думал жаловаться. Просто захлопнул дверь, забаррикадировав ее изнутри деревянным сундуком, а потом сорвал с себя грязные лохмотья и погрузился в воду.
Я вспенивал в ладонях мыло, пока подушечки моих пальцев не превратились в морщинистые розовые овалы. Мои волосы, сбросив груз накопившейся за год грязи и высохнув, поднялись нежным нимбом вокруг головы, как пушок на тельце только что вылупившегося цыпленка.
Убедившись, что каждый дюйм кожи чист, я вылез из кадки и встал перед зеркалом. Внимательно осмотрел свое нагое тело. Кастраты не мускулисты, но после целого года скитаний по Альпам мое безволосое тело приобрело гибкость. Несомненно, и мою грудь, и таз никто бы не назвал женскими. Однако кожа моя была молочного цвета и оттенком напоминала ту, к которой я так часто прикасался губами в мансарде Ульриха.
Я был безволос, но все же сейчас, когда грязь больше не покрывала мое тело, на нем можно было разглядеть нежный пушок. Он золотился у меня под мышками и над верхней губой и узкой стрелой спускался вниз от пупка. Когда я поднял руку, движение волной прошло по моей круглой груди, продолговатому животу и исчезло где-то в бедрах. Год скитаний укрепил мой стан, над которым так упорно трудился Ульрих. Кастрат в зеркале не выглядел хрупким. Его ноги крепко стояли на полу, а плечи, казалось, были подвешены на невидимых струнах, спускавшихся с небес. Это было благородное тело, с единственным изъяном в самом его центре.
Собрат по ножу, — так, кажется, назвал меня Гуаданьи, именно этого узнавания я всегда боялся. Ему даже не нужно было слышать мое пение. И в нем я тоже видел это. Я видел отражение другого музико, Антонио Бугатти. Их гладкие, ангельские лица, грация, нежные голоса — все это было и в моем теле. Орфей. Это имя все еще звучало у меня в ушах. Орфей. Глядя на обнаженного ангела, отражавшегося в зеркале, я с гордостью подумал, что если Гуаданьи мог быть Орфеем для целой империи, то я уж конечно же смогу стать Орфеем для одной женщины.
Штаны Бориса по длине пришлись мне почти впору, но застегнуть его жилет на своей груди я не смог. Рукава его куртки оказались мне коротки и открывали запястья. Шнуровать страшно жавшие башмаки я не стал. Я внимательно осмотрел себя в зеркале. Никогда еще я не был таким красивым.
В передней меня ждал поднос, на котором стояла тарелка с черствым хлебом и остатками мяса — весьма скудная пища для меня, с моими-то воровскими наклонностями. Я поспешил вниз по лестнице. Я больше не был вторгшимся в чужой дом бродягой и сам мог найти выход отсюда.
Особняк, в котором жил Гуаданьи, был украшен коврами, устилавшими деревянный пол, и пейзажами в позолоченных рамах, развешанными на стенах. Было очень тихо, как будто, пока я мылся, все гости ушли, а слуг отправили спать. Я нашел входную дверь и, полюбовавшись полированной медной ручкой, уже собрался незаметно выскользнуть на улицу, но внезапно услышал звуки, от которых у меня перехватило дыхание.