О мире, которого больше нет - Исроэл-Иешуа Зингер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но светловолосый молодой человек, который вечно таскался по ярмаркам с товаром, продолжал вопить:
— Ребе, мне весь праздник испортили…
Однажды наутро после свадьбы к нам домой прибежали сваты, которые еще с помолвки сомневались в честности невесты, и подняли такой крик, что отцу никак не удавалось примирить сватов со стороны жениха со сватами со стороны невесты. Дело было в том, что родню жениха не устраивала репутация семьи невесты. По правде говоря, и женихова семья была не особенно высокого происхождения, но на невестиной родне лежало пятно позора: брат невесты был выкрестом, да к тому же держал свиней. Вместе со своей бабой, ради которой он, собственно говоря, и крестился, этот выкрест приезжал из деревни на каждую ярмарку в нашем местечке и выставлял на продажу свой трефной товар — свиное сало и кишки. Мало того, он выкладывал эту дрянь возле дома своего отца, как будто назло всей семье, которая прокляла его и по нему живому отсидела «шиве»[362]. Ярмарочные дни, для всех полные веселья, для семьи этого выкреста становились днями горя и позора.
Настоящим трауром, вроде Тишебова, для опозоренной семьи, да и для всех остальных евреев местечка, был «Зеленый Четверг»[363], когда этот выкрест шел вместе с мужицкой процессией и нес перед собой изображение Йойзла. «Зеленый Четверг» вообще был тревожным временем для евреев. В местечко съезжались тысячи мужиков и баб, крестьянских девок в белых платьях, девочек с веночками из колосьев в льняных волосах. Попы в белых одеяниях, с крестами и священными разноцветными картинами, с «Йойзлами»[364] и прочими «идолами» науськивали толпу, волновали в ней кровь, и евреи боялись, как бы из этого чего-нибудь, не дай Бог, не вышло. Мужики, которых было очевидное большинство, были хозяевами положения, но все равно чувствовали внутренне беспокойство в присутствии малочисленных беззащитных евреев. Им все время казалось, что евреи над ними смеются, презирают их, и поэтому они то и дело обвиняли евреев в богохульстве, в насмешках над их святынями. И евреи не только наглухо запирали лавки, но и закрывали ставни среди бела дня, запирали на цепь двери и ворота и хоронились по углам. Мне отец строго-настрого наказывал, чтобы я не смел даже сквозь щели в ставнях смотреть на все это идолопоклонство, потому что глаза осквернятся и надо будет поститься сорок дней кряду. Разумеется, дурное побуждение было сильнее моего отца — а оно как раз подзуживало меня посмотреть на запретное. Мне хотелось получше разглядеть огромные цветные знамена и картины, на которых намалеваны фигуры босых мужчин и женщин в красных и голубых одеяниях и с золотыми ободками над головой. А еще было интересно смотреть на крестьянских девок в белом, которые бросали цветы под ноги попу, слушать их визгливое блекотанье. Крестьяне в длинных белых рубашках выглядели комично. К этим праздничным рубашкам как-то не шли тупоносые тяжелые сапоги. Бабы, увешанные черными четками и «Йойзлами», с восковыми свечками в руках, пели истерическими голосами. Попы поминутно звонили в колокольчики, всех кропили святой водой и творили «гакофес»[365] вокруг сидящей на подушках главной фигуры Йойзла, которую несли четыре девки в белом. В воздухе качался лес крестов и знамен. А впереди всех шел выкрест со светлыми усами и нес самый высокий крест, к которому был прибит голый Йойзл. Такая честь ему была оказана за то, что он перешел от евреев к гоям. Я просто трясся, когда видел этого отступника. Женщины проклинали его мать, которой следовало удавить такого сына еще во чреве!
Когда процессия заканчивалась, а мужики и бабы, стряхнув с себя святость, отправлялись в два дешевых шинка пить, танцевать и драться, евреи снова открывали ставни лавок и принимались торговать. И только у родителей выкреста ставни весь день так и оставались закрытыми.
Ясное дело, доброго имени у семьи выкреста-свиновода не было, хотя она была совершенно не виновата в постигшем ее несчастье. Никто не желал породниться с этой семьей. Но как раз в сестру этого выкреста влюбился сын мясника, отставной солдат, и дело дошло до сватовства, хотя его родители были против. Даже за час до хупы отец жениха все пытался расстроить дело. Когда жених и его дружки сидели в доме невесты и веселились[366], отец жениха вдруг вспомнил, что сват не выплатил ему 100 злотых из обещанного приданого в 1000 злотых (150 рублей), схватил жениха за рукав новой капоты «в рубчик» с шелковыми лацканами и потащил его домой. Жениху, который сидел, как полагается, с холостяками и курил дорогие папиросы, совершенно не хотелось уходить из дома невесты прямо перед тем, как ей покроют волосы[367]. Но отец дергал его за рукав:
— Пойдем, сын, не хочу никакой свадьбы! Не хочу…
Мать невесты, несчастная женщина — один сын крестился, двое других некоторое время назад умерли от тифа, — от горя упала в обморок. Невеста рыдала, пока девушки заплетали ей косы и украшали их полевыми цветами. Тут вмешался мой отец: он не разрешил расстраивать празднество. Разгневанные родители жениха повели к хупе сына, выбравшего себе невесту из семьи, в которой есть выкрест. Назавтра родственницы жениха стали цепляться к молодой жене и искать доказательства ее нечестности. В нашем доме было полно баб, которые секретничали, рассматривали простыню и шушукались. Отец нашел, что они попусту придираются, и выгнал их из дому.
— Дщерям Израилевым негоже возводить напраслину на чистое дитя! — сердился он.
И хоть меня вытолкали в другую комнату на все то время, пока продолжались бабьи крики, я все видел и слышал.
— У этого мальчика тысяча глаз, как у Ангела смерти![368] — говорили обо мне бабы. — Где не сеют — там растет[369].
Они были правы. Неуемное любопытство, желание все разузнать о людях и их делах жгло меня с самого детства. Того, что я видел в каждом человеке, было не отыскать и в тысяче святых книг. Свою жажду жизни я не мог утолить книгами и сбегал от них к земле, к растениям, животным, птицам и людям, особенно к простым людям, которые живут полной жизнью.
Я часто заходил к братьям Мееру и Бореху, сыновьям Мойше-столяра. Эти мальчики были мне не ровня: они едва могли прочитать молитву. Но зато они умели пилить, строгать, сверлить, работать штампом, обивать доски льняным полотном, сколачивать столы и скамейки. Они пускали меня в мастерскую своего отца, давали построгать доску, пройти по ней фуганком, забить гвозди. Еще интереснее было смотреть, как мальчики помогают отцу делать гробы для мужиков. Мойше-столяра в основном кормили гробы, которые у него покупали мужики изо всех окрестных деревень. Часто крестьяне заказывали гроб для больного человека, когда он был еще жив. Сначала к больному приводили фельдшера Павловского, который умел делать только две вещи: ставить клистир и мазать йодом. Если больному не становилось лучше, посылали за попом. И всю дорогу, пока поп в своем святом облачении ехал к больному, сопровождавший его костельный органист звонил в колокольчик[370]. Мужики и бабы, заслышав святой колокольчик, тут же падали на колени[371], даже если под ногами был глубокий снег или непролазная грязь, и целовали полу поповского одеяния. А если и святая вода[372] не оказывала целительного действия на больного, то здоровые родственники снимали с него мерку — рост, ширину — и заказывали у Мойше-столяра гроб. Зажиточные крестьяне заказывали дубовые гробы, выкрашенные в коричневый или черный цвет, украшенные серебристыми металлическими крестами, а изнутри выложенные белыми подушками, набитыми стружкой. Бедные — еловые, часто некрашеные, с одним лишь крестом, нарисованным черной краской. Крестьяне по-деловому вручали Мойше мерку — веревку с узелками — и торговались насчет цены.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});