Убиты под Москвой (сборник) - Константин Воробьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чтобы было короче, я скажу вам одно: если б это действительно оказались немцы – мы все равно не сдвинулись бы с места, потому что на виду друг у друга невозможно было вставать и… убегать. Ноги потому что не двигались, а языки не поворачивались для совместного разговора об этом…
Но то шли совсем другие люди. Пленные наши… Не идут, а бредут по четыре в ряд, и у каждого на плече кирка или лопата. И все у них, как и положено человеку в плену, – шинели без хлястиков, на ногах – у кого один ботинок, у кого половина, у кого совсем ничего, и всех их на одно лицо превратил лагерь, только глаза остались у каждого свои…
Да… я сейчас закурю только, а потом продолжу. Между прочим, спички какие-то пошли в последнее время… Дым от них, вонь… Зрение только портят!
Ну вот. Идут в количестве восьми рядов. Конвой состоит из четырех автоматчиков – один спереди колонны, один сзади, а двое по бокам. Думаете, мала охрана? Нет, вполне даже достаточная для тридцати двух пленных, какой бы они нации ни значились. Я сам через год после этого случая гнал четырех жандармов, и, несмотря на мою однорукость, они шли как милые… Тут всю роль играет сам плен, а потом уже другие беды – слабость в ногах, поджидание более удобного, чем этот, момента, страх и разное там другое.
Еще до подхода вплотную к нам пленных мы распределились так: Климов взял себе переднего конвоира, Воронов – заднего, а мы с Калитиным – бокового. Без действия остался только тот, что скрывался от нас за колонной. Да все равно. Ему потом пришлось еще хуже… от лопат да кирок.
Работы нам с этими конвоирами вышло на две минуты. Самое же трудное наступило, когда бывшие пленные узнали, кто мы есть. Понимаете, подкинуть вверх силенок не хватает, так они навалятся человек по пять на каждого из нас и от волнения слезть не могут. А радоваться им все-таки было рано, потому что ни мы, ни они сами не знали толком, что делать дальше и как быть.
Посудите сами. Идти через весь вражий тыл и фронт с такой голой оравой при шести автоматах да одной винтовке с пистолетом – дело дурашное: или переколотят в непосильном бою, или опять очнешься в плену без последней руки, черти б его взяли! Распределяться же на малые группки – тоже не резон: оружия всем нету, вид у ребят пленный, кушать все хотят, как из пушки, – значит, полезут не только в хутора, но и в деревни, а там их любой сопливый полицай приструнит.
Все это мы обсудили вдвоем с Климовым, потому что хотя он и являлся теперь у нас фактически командиром, но меня уважал сильно как первоначальника группы, а во-вторых, за первую у нас винтовку и за того березового конвоира. Что ж, что верно, то верно.
– Какое же примем решение, товарищ Курочкин? – спрашивает он.
– Пока не знаю, товарищ Климов, – признаюсь, а сам, с одной стороны, переживаю в себе гордость, а с другой – изо всех сил думаю: что решить.
Так мы в этот день ничего и не придумали, но двигались от шоссе по всем правилам войны. То есть мы с Климовым – впереди, «крестники» наши – в середине. Воронов с Сидорчуком сзади, а Калитин с Жариковым в боковом охранении. Ни разговора, ни шума – ничего! Только лес шумит да птички разные свиристят. И вот идешь-идешь, а когда оглянешься, то и подумаешь: у Пугачева и то, наверно, приличнее обстояло дело…
Перед вечером мы нарочно залезли в болото, и Климов послал меня с группой наших ребят в хутора за сухим пайком, потому что некоторые из вызволенных дошли до ручки совсем.
После еды и отдыха мы двинулись прежним порядком, а утром устроили большой привал, и там Климов… восстановил нам всем воинские звания. Понимаете, был ты, скажем, до плена сержантом – им и остался. То есть стал опять. Был солдатом – будь им и до конца!
Хорошо это он придумал насчет восстановления, правильно, потому что мы тут же, и немедленно, превратились в настоящий взвод, разбились на отделения и назначили командиров. Между прочим, я стал заместителем Климова по всем вопросам, Воронов – по разведке и боевой части, а остальные – кому что было положено.
Потом мы собрали совет – я, Климов, Воронов и командир первого отделения Калитин – и решили временно не идти на восток по той причине, что на наших глазах начали мельчать леса и укрупняться деревни. Нам же надо было сначала вооружиться и обмундироваться, а после мыслить уже насчет перехода фронта всем взводом. Вот с этой целью мы и рванули с новыми силами, но не назад и не вперед, а вбок, в Белоруссию…
Кто его знает, отчего нам везло: то ли от нашей личной злобы, а может, по причине охамления тыловых немцев, поскольку на таком расстоянии от фронта они тогда мало еще чего боялись, но только не проходило дня, чтобы мы не подковырнули грузовик, а то и два.
И вот удивительное дело! Чем больше становилось у нас удач, тем меньше оказывалось радости. Непонятно? Нет, все очень даже просто. Радость хороша, когда причину ее видят и ценят свои люди. А если и не видят, то верят ей на расстоянии. В одиночку же радость наша казалась нам… скучной.
Понимаете, пройдешь, бывало, километров пятнадцать от того места, где дотлевают разные обломки от грузовика, сядешь под кустом крушины и думаешь: «Ну хорошо. Вот ты прикончил трехтонку. Не доедет уже она до фронта и не довезет туда сто пятьдесят смертей, потому что лежало в ней пятьдесят снарядов к гаубице… Может, спас я в ту ночь сто пятьдесят детишек от сиротства и сто пятьдесят баб от вдовства! Сразу вроде бы и выпрямится душа в тебе, и возликует там что-то – воюю же теперь не за одного себя, как в лагере! Победим же его, сволоча, обязательно докончим, и вот как дойдешь до этого места, до победы то есть, так и стоп»!
Ить после войны сразу же потребуется анкета. А там будет один маленький вопрос – находился ли в плену? По месту этот вопрос всего лишь для ответа одним словом «да» или же «нет». Там нету пространства для упоминания грузовика из-под снарядов и для доклада об избегнутых тобой смертях. Там от тебя требуется только одно – «да» или же «нет»!
И тому, кто вручит тебе эту анкету, совсем не важно, что ты сделал в войну, а важно, где ты был! Ах, в плену? Значит… Ну, что это значит – вы сами знаете. По жизни и по правде такое положение должно было быть совсем наоборот, а вот поди ж ты!..
Одним словом, думки эти сидели в каждом из нас, будь ты с одной рукой или даже без обеих. Графа остается графой для всякого. Но все-таки ни один из нас сроду не заводил об этом разговора. Молчали, и правильно делали, потому что черт его знает, к чему могли привести нас такие откровенности. Долгая это будет песня, если я начну вам рассказывать обо всем, что с нами было на этой дороге… Поэтому скажу коротко: ровно через три месяца мы присоединились под Красным Урочищем к большому партизанскому отряду, и сразу же нас хотели расформировать. Но когда мы выстроились с пятью ручными пулеметами, с двадцатью тремя автоматами да с винтовками, гранатами и пистолетами, командование отряда оставило наш взвод в таком составе, в каком он и был, только называться мы стали шестой отдельной партизанской группой…
О том, как мы действовали до самого прихода своей армии, я расскажу в другой раз. Да это, думаю, и не важно. Важно то, что мы не только живыми оказались, но и в человеческий строй вступили, что мы опять превратились в бойцов, а русскими людьми мы оставались и в лагерях…
1948
Уха без соли
Мы приезжаем сюда, на это свое потайное место, каждый год седьмого августа, часам к пяти пополудни, в любую погоду. Табор мы разбиваем в подлеске возле трех окостеневших дубовых пней, метрах в двадцати от озера. В нем мы до сумерек удим рыбу, а потом варим уху – хоть из двух ершей. В полночь мы обмениваемся взаимными подарками – по большому листу сахарной ботвы и по одной брюкве, величиной с кулак. Ботву и брюкву мы съедаем сразу и молча, потом принимаемся за уху и выпивку, а в два часа ночи начинаем петь песни. Так мы с конца войны отмечаем день своего рождения, и то место, где мы разводим огонь, не зарастает никакой травой – глубоко, значит, прокалилась земля.
В этот последний наш выезд выдалась смирная серая погода с притушенным мглистым солнцем. Мы поймали девять окуней, но один оказался с кованым шведским крючком в верхней губе – попадался уже раз, и его пришлось отпустить. Вечер подкрался рано и незаметно – тоже тихий, согласно-покорный какой-то, как ручной теленок. Над лесом за озером вставал большой тусклый месяц, и над землей реяла та засушливая жемчужная мгла исхода лета, что навевает человеку покойную цепенящую грусть. В этом настроении непостижимо споро ладится любая работа – это оттого, видно, что рукам тогда не сообщается усилий, а уму – конечная цель дела.
Я легко и почти бесшумно срубил и расколол засветло еще облюбованную сухую ольшину, почистил картошку, рыбу и лук, а напарник мой все тер и тер озерным песком казан под уху – старинный медный котел с каким-то таинственным клеймом: там был изображен волк верхом на человеке. Котел увесист и гулок, как колокол, и уха в нем не остывает часами. Он хорош своей уютной округлостью и каким-то прочным и давним благополучием. К нему очень идет подовая коврига ржаного хлеба – тогда любая зримая и предполагаемая беда кажется неугрозной и одолимой. Впрочем, все, что принадлежит моему другу, – его вот старенькая неказистая «Победа», самодельная брезентовая накидка для нее с круглыми марлевыми окнами, ухватная ясеневая ручка топора, которым я срубил ольшину, лещиновая удочка, отполированная до бубличного глянца, – все это выглядит долговечным, ладным, сноровистым, обещающим верность крепкой охотной службы жизни, и все это каким-то странным образом похоже на своего хозяина. Я знаю это давно и наверное, потому что все, принадлежащее лично мне, подвержено прихоти различных капризов, поломок и стопорений, потому что мои вещи тоже похожи на меня самого…