Гоголь - Игорь Золотусский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
История действительно «горит» под пером Гоголя в «Бульбе» — горит крепость, подожженная снарядами Бульбы, горит монастырь в ночи, горят хаты, горит сам Бульба на костре, разложенном ляхами. В «Старосветских помещиках» Гоголь над такой историей посмеивается. Он иронизирует над великими историческими событиями, цель которых есть убийство. Он смеется не над Бульбою, а над Наполеоном, который уничтожил миллионы людей, а кончил тем, что завоевал... один остров. Ради чего лилась кровь? И что в этих деяниях великого? Бульба защищал веру и дом, но и он временами напоминает «разбойника». Его жестокость страшна. Ради веры он бросает в огонь детей и женщин.
Философия истории по-своему осмысляется Гоголем в «Миргороде». Кажется, этот сборник посвящен быту, и эпиграф у него нарочито бытовой, успокаивающий: в Миргороде столько-то водяных и ветряных мельниц, в нем выпекаются вкусные бублики. Но под обложкой Миргорода клокочут страсти и льется кровь. На весах исторического суда как бы колеблются два образа жизни, две участи, уготованные человеку. И если в одной из этих жизней возмущение врывается как счастье, как желанная встряска, «разоблачающая» все силы души и весь высокий строй ее, то в другой (у Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича) оно пародийно. В нем нет ярких красок, оно тускло, как выцветшая зелень на осенних полях, которые видит Гоголь, уезжая из Миргорода. Этот отъезд с грустным чувством на душе, со знаменитым восклицанием «Скучно на этом свете, господа!» относится не только к истории Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича. Это реплика и картина, венчающие весь сборник. Это сказано в конце книги, где напечатаны «Бульба» и «Вий». Скучно и то и другое, потому что жизнь, какая бы она ни была, пресекается смертью. Потому что уходят, погибают, разрушаются и герои и страсти, и кипучая кровь и ясная любовь под ясным небом.
И все же любви, мгновенью истинного чувства, Гоголь отдает предпочтение в истории. Перед ним меркнут и бури, и битвы, и великие исторические события. История, взятая сама по себе, ничего не стоит в сравнении со стоном Афанасия Ивановича на могиле Пульхерии Ивановны, с поцелуем, который сливает уста Андрия и прекрасной полячки. Тут прекращается течение ее и настает тот миг, который стирает ощущение времени и вообще выпадает из цепи закона и логики. Он над логикой, над историей, над сцеплением причин и следствий и, естественно, над теорией. Событие истории может лишь помочь личности выявиться, проявиться, если же личность страдает, то и «великое событие» уже не великое.
То мгновение любви (а в историческом исчислении оно именно мгновение), которое Гоголь запечатлел в повести о малороссийских Филемоне и Бавкиде, выше и значительней любого мирового переворота или катаклизма.
И пусть Гоголь называет эту любовь «привычкой». Она в тысячу раз выше романтической «страсти», высмеянной им в той же повести. Такая страсть ничего не стоит, ибо она недолготерпелива, она корыстна — в такой страсти человек любит себя и свое чувство, а не другого человека. Пульхерия Ивановна, умирая, думает не о своей жизни, а о том, кого она оставляет на земле. В свою очередь, Афанасий Иванович идет за ней, как только раздается ее призыв, он откликается, отзывается, не страшась того, что этот отклик означает его смерть. Жизнь не нужна ему, раз нет той, которую он любил и которая любила его.
Отзыв Пушкина по прочтении этой повести был краток: «идиллия, заставляющая нас смеяться сквозь слезы грусти и умиления».
В «Миргороде» и «Арабесках» Гоголь нашел себя как поэт. Перейдя в прозу, он остался поэтом. «Миргород» имел подзаголовок: «Повести, служащие продолжением «Вечеров на хуторе близ Диканьки». Но они лишь по материалу были их продолжением. В продолжении уже заключалось иное начало; переходя из мира сказки в мир реальности, Гоголь соединял оба эти мира, воссоединял их в своем воображении и пытался помирить. Он наводил мосты над бездной, над пропастью, пролегающей в душе самого человека.
«Старосветские помещики» стали торжеством согласия и примирения, торжеством меры и равновесия между реальным и идеальным, прозаическим и поэтическим, быстропроходящим и вечным. Кажется, весь человек был объят Гоголем на мгновение в этой поэме — поэме о бессмертии чувства.
3
Что же писала критика? Она хвалила «Миргород» и ругала «Арабески». В «Миргороде» Гоголь, по ее мнению, оставался Пасичником, в «Арабесках» он замахнулся бог знает на что, его ученые статьи, помещенные в соседстве с повестями, вызывали улыбку. «Библиотека для чтения» сравнивала его с Гёте, который тоже дорожил каждым своим клочком и завещал его потомству. «Автор пишет обо всем в свете... об Истории, Географии, Музыке, Живописи, Скульптуре, Архитектуре... и предлагает переписки собачек». «Быть может, это арабески, — заключал журнал Сенковского, — но это не литература».
Гоголя похвалили за «сказки» («Бульбу» и «Вия») и советовали и впредь «легко и приятно» рассказывать «шуточные истории». Последнее относилось к «Старосветским помещикам».
«Но какая цель этих сцен, — писала «Пчела», имея в виду повести «Арабесок», — не возбуждающих в душе читателя ничего, кроме жалости и отвращения?.. Зачем же показывать нам эти рубища, эти грязные лохмотья, как бы ни были они искусно представлены? Зачем рисовать неприятную картину заднего двора жизни и человечества без всякой видимой цели?»
Даже «Московский наблюдатель» хвалил Гоголя только за простодушие смеха и «беспрерывный хохот», за мастерство «щекотать других». Вот что писал автор статьи С. П. Шевырев: «До сих пор за этим смехом он водил нас или в Миргород, или в лавку жестяных дел мастера Шиллера, или в сумасшедший дом. Мы охотно за ним следовали всюду, потому что везде и над всем приятно посмеяться».
И все упорно тянули Гоголя в Малороссию, на малороссийский материал, убеждая его, что тот — его призвание. Даже в обращении к петербургским темам, к образам немцев в Петербурге Шевырев увидел влияние Тика и Гофмана, влияние немецкое. Он восхищался Бульбою (что, кстати сказать, делали и «Пчела», и «Библиотека для чтения») и называл «Старосветских помещиков» яркими портретами во вкусе Теньера, снятыми верно с малороссийской жизни. Да, Бульбу хвалили все (малороссийский колорит! Яркость характеров! Эпос!), но никто не видел эпоса в любви Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны, грустного эпоса в жизни Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича, великой художественной «идеи» «Портрета» или «Невского проспекта», великого обобщения в лице поручика Пирогова или сумасшедшего столоначальника Поприщина. «Гений» Поприщина никем не был замечен. «В клочках из записок сумасшедшего есть также много остроумного, забавного, смешного и жалкого. Быт и характер некоторых петербургских чиновников схвачен и набросан живо и оригинально», — писала «Пчела».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});