Мигель де Унамуно. Туман. Авель Санчес_Валье-Инклан Р. Тиран Бандерас_Бароха П. Салакаин Отважный. Вечера в Буэн-Ретиро - Мигель Унамуно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да я и не ворошу его. Я очень обязан вам. Болезнь Авеля многому меня научила…
— Ах, так ты рассматриваешь ее как особо интересный случай!
— Нет, Елена, нет, — только как случай со мной!
— Не понимаю тебя.
— Я и сам не понимаю. Просто я хотел сказать, что, борясь эти дни за жизнь твоего мужа…
— Называй его лучше Авелем!
— Хорошо. Так вот, борясь с его болезнью, я одновременно изучал свою. И, глядя на ваше счастье, решил… жениться!
— У тебя есть невеста?
— Нет, пока еще нет, но я решил искать. Мне нужно свое гнездо. Поэтому я хочу жениться. Или ты считаешь, Елена, что я не найду женщины, которая бы меня полюбила?
— Конечно, найдешь, почему же не найти?..
— Я имею в виду женщину, которая бы меня полюбила…
— Конечно, я так и поняла, конечно, — женщину, которая бы тебя любила…
— Видишь ли, как партия…
— Ну, разумеется, ты очень хорошая партия… молодой, с достатком, впереди у тебя хорошая карьера, скоро ты станешь знаменитостью, ты добр…
— Добр… Но при этом не слишком симпатичен, верно, Елена?
— Почему же, Хоакин?.. Откуда ты взял, что не симпатичен?
— Ах, Елена, Елена, где мне найти такую женщину?..
— Которая бы тебя полюбила?
— Нет, хотя бы такую, которая не обманывала меня, говорила мне правду, не смеялась надо мной; Елена, не смеялась бы надо мной… Которая вышла бы за меня с отчаяния, чтобы я ее содержал, и она сама бы это понимала…
— Ты и в самом деле болен, Хоакин. Женись!
— А ты думаешь, Елена, что найдется какой-нибудь человек, который смог бы полюбить меня?
— На свете нет ничего такого, чего нельзя было бы добиться. Каждый человек может найти кого-то, кто его полюбит.
— А я буду любить свою жену? Смогу я ее полюбить? Скажи…
— Странный ты человек, еще бы не хватало…
— Видишь ли, Елена, не быть любимым или не уметь добиться любви — это еще не самое страшное, самое страшное — не уметь любить.
— Вот и дон Матео, наш приходский священник, говорит, что дьявол не умеет любить.
— А дьявол, как известно, бродит по земле, Елена.
— Замолчи, не говори мне об этом.
— Хуже, что я постоянно твержу об этом себе.
— Замолчи, Хоакин!
VII
Пытаясь найти убежище, спастись от терзавшей его страсти, Хоакин отдался поискам жены, заботливой супруги, в чьих матерински нежных объятиях он нашел бы защиту от бушевавшей в нем самом ненависти и на чьей груди он, как ребенок, испугавшийся буки, мог бы спрятать голову, чтобы не видеть адских, леденящих глаз дракона.
Бедная Антония!
Антония, казалось, родилась для материнства: была она самой нежностью, самим состраданием. Каким-то непостижимым чутьем она угадала в Хоакине страждущего душевного инвалида, одержимого, и безотчетно полюбила Хоакина за несчастливую его долю. Она чувствовала какую-то таинственную притягательность в острых, обжигающих холодом словах этого медика, не верившего в человеческую добродетель.
Антония была единственной дочерью вдовы, которую пользовал Хоакин.
— Вы думаете, она сумеет выкарабкаться? — спрашивала Антония у Хоакина.
— Мало шансов, очень мало. Бедняжка слишком измучена, совсем измождена… Видно, ей много пришлось перестрадать… Уж очень слабое у нее сердце…
— Спасите ее, дон Хоакин, спасите ее, ради бога! Если бы я только могла, я бы жизнь отдала за нее!
— Увы, такие вещи невозможны. Да и, кроме того, кто знает? Быть может, ваша жизнь, Антония, кому-то кажется еще нужнее…
— Моя жизнь? Кому? Зачем?
— Кто знает!..
Вскоре несчастная больная умерла.
— Так должно было случиться, Антония, — сказал Хоакин, — наука тут бессильна!
— Да, видно, так судил господь!
— Господь?
— Ах! — И глаза Антонии, наполненные слезами, впились в глаза Хоакина, сухие и жесткие. — Как, разве вы не верите в бога?
— Я?.. Не знаю!..
Чувство благочестивого сострадания к врачу, которое возникло в этот момент в душе Антонии, заставило ее на минуту забыть о смерти матери.
— Что сталось бы теперь со мной, если бы я не верила в бога?
— Жизнь всемогуща, Антония.
— Думаю, что смерть еще более могущественна! Вот теперь… совсем одна… без близких…
— Я тебя понимаю, Антония, одиночество ужасно. Но у тебя хоть осталось святое воспоминание о матери, ты можешь молить за нее господа… А ведь есть одиночество другого рода, куда более страшное!
— Какое же?
— Одиночество человека, которого все презирают, над которым все потешаются… Одиночество человека, которому никто никогда не скажет слова правды…
— А какую правду вы хотели бы услышать?
— Вот ты можешь сказать мне правду, здесь, рядом с еще не остывшим телом твоей матери? Ты клянешься сказать мне правду?
— Конечно, скажу.
— Отлично. Скажи, я ведь малоприятный человек, правда?
— Нет, неправда!
— Правда, Антония…
— Нет, неправда!
— Так какой же я человек в таком случае?..
— Вы? Вы несчастный человек, страдалец…
Лед в душе Хоакина растопился, и на глаза навернулись слезы. Душа его будто встряхнулась, радостно затрепетав.
Вскоре Хоакин и сирота решили узаконить свои отношения и пожениться, когда пройдет срок траура.
«Несчастная моя женушка, — записывал много лет спустя Хоакин в своей «Исповеди», — должна была не только любить меня и лечить, но и бороться с отвращением, которое я, без сомнения, ей внушал. Она никогда не жаловалась, никогда не давала мне это понять. Но как я мог не вызывать у нее отвращения, особенно после того, как я признался в зачумленности своей души, в гангрене своей ненависти? Она вышла за меня, как вышла бы за прокаженного, — я в этом не сомневаюсь, — только по велению божественной своей благостности, христианской жертвенности и духа самоотречения. Она жаждала спасти мою душу, а тем самым и свою через героизм святости. И она поистине была святой! И тем не менее она не излечила меня ни от Елены, ни от Авеля! Мало того — ее святость обернулась для меня новым поводом для угрызений совести, стала для меня вечным укором.
Ее кротость выводила меня из себя. Иной раз — да простит мне бог! — я предпочел бы видеть ее злой, разгневанной, презирающей».
VIII
Между тем слава Авеля продолжала расти и распространяться. Он стал одним из самых почитаемых художников Испании, молва о нем перешагнула границы. И эта растущая слава отзывалась в душе Хоакина острой болью. «Да, Авель очень рассудочный художник, отлично владеет техникой, эрудит, превосходно знает свое ремесло», — говаривал он о своем друге тоном, смахивавшим на змеиное шипение. Восхваляя Авеля, он стремился опорочить его.
Хоакин считал себя художником, настоящим поэтом в медицине, гениальным экспериментатором, творцом, человеком редчайшей интуиции и потому мечтал оставить клиентуру, чтобы всецело отдаться чистой науке — теоретической патологии, исследованию. Но ведь клиентура давала ему столько денег!..
«И тем не менее вовсе не заработки, — говорится в «Исповеди», — были главным препятствием на пути к научному исследованию. К науке тянуло меня желание славы и почета, стремление завоевать имя ученого, которое бы затмило имя художника Авеля! В сущности, мной руководило стремление наказать Елену, отомстить за себя, отомстить им обоим, а заодно и всем прочим; так завязался узел самых безумных моих мечтаний. Но, с другой стороны, эта нечистая страсть, избыток злобы и ненависти лишали меня спокойствия духа. Нет, душа моя не была подготовлена для научных штудий, которые требуют ее всю целиком, чистой и уравновешенной. Клиентура отвлекала меня.
Клиентура отвлекала меня, но подчас я вздрагивал при мысли о том, что состояние рассеяния и беспокойства, в котором держала меня моя страсть, помешает мне оказать должную помощь моим несчастным пациентам.
Как-то произошел со мной случай, который буквально перевернул мне душу. Я лечил одну даму, заболевшую серьезной болезнью, далеко, однако, не смертельной. По какому-то совпадению вышло так, что с этой дамы Авель сделал портрет, портрет превосходный, один из лучших его портретов — из тех, что наверняка войдут в число самых удачных его вещей. Так вот, портрет этот был первым, что бросилось мне в глаза, едва я вошел в дом этой дамы. На портрете она была совершенно живой — куда более живой, чем та страдающая плоть, что лежала в постели. Портрет, казалось, говорил мне: «Взгляни! Он дал мне вечную жизнь. А вот посмотрим, сумеешь ли ты продлить жизнь моего двойника, там внизу, подо мною». И, сидя рядом с больной, выслушивая ее и считая пульс, я видел перед собой только другую — ту, что на портрете. Я был глух и слеп ко всему, и больная вскоре умерла; я позволил ей умереть; всему виной была моя слепота, моя преступная невнимательность. Я почувствовал ужас и отвращение к самому себе, к своему ничтожеству.