Возвращенцы. Где хорошо, там и родина - Станислав Куняев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А в грозном вопросе Виктора Ардова «Вы не полужидок»? – естественно, никакого антисемитизма не было, наоборот, видимо, ощущая себя человеком чистой крови и высшей расы, он с удовольствием демонстрировал свою дарованную свыше левитскую власть всяческим «получистым» – Муле Дмитриеву, Льву Аннинскому и прочим «сухим» и «полусухим» ветвям еврейского родословного древа… Но со мной, от свойственных такого склада людям пошлой гордыни и высокомерия, у него произошла ошибочка…
Почти все советские классики еврейского происхождения, русскоязычные ассимилянты, ровесники века, с которыми мне приходилось встречаться в 60-е годы, – были людьми крайне тщеславными, напыщенными, глубоко уверенными в том, что уж они навсегда вошли в пантеон русской литературы. Виктор Шкловский, Самуил Маршак, Илья Сельвинский, Семен Кирсанов, Виктор Ардов, Александр Безыменский, Вера Инбер, Илья Эренбург, Маргарита Алигер…
Впрочем, их можно было понять. Они чувствовали себя вне конкуренции (говоря сегодняшним языком), может быть, потому, что их русские ровесники Сергей Есенин, Сергей Клычков, Петр Орешин, Алексей Ганин, Николай Клюев, Иван Приблудный покоились в могилах, куда их уложили соплеменники одесситов Агранов с Ягодой. Русский конкурент Шкловского Бахтин влачил свои дни в безвестности при Саранском пединституте. Другие же выжившие русские поэты – Николай Заболоцкий, Ярослав Смеляков, Сергей Марков, Леонид Мартынов, Борис Ручьев – в отличие от «ассимилянтов» хлебнули каждый свою долю лагерной и ссыльной баланды и были запуганы на всю оставшуюся жизнь, так же, как Твардовский и Ахматова, бывшие заложниками своих репрессированных родных и близких… Ну как было на этом трагическом, ущербном для русской поэзии фоне не разыгрывать из себя классиков Кирсанову, Багрицкому, Шкловскому, Сельвинскому, Безыменскому с их звучными псевдонимами? Поразительно глубоко и точно сказал о сущности псевдонимов русский религиозный философ Сергий Булгаков: «Переменить имя в действительности так же невозможно, как переменить свой пол, свою расу, возраст, происхождение и пр. Псевдоним есть воровство, как присвоение не своего имени, гримаса, ложь, обман и самообман. Последнее мы имеем в наиболее грубой форме в национальных переодеваниях посредством имени… Здесь есть двойное преступление: поругание матери – своего родного имени и давшего его народа, и желание обмануть других, если только не себя, присвоением чужого имени. Последствием псевдонимности для его носителя является все-таки дву– или многоименность: истинное имя неистребимо, оно сохраняет потаенную свою силу и бытие, обладатель его знает про себя, в глубине души, что есть его истинное, не ворованное имя, но в то же время он делает себя актером своего псевдонима, который ведет вампирическое существование, употребляя для себя жизненные соки другого имени. Не может быть здорового развития для псевдонима, ни истинного величия и глубины при такой расхлябанности духовного его существа, денационализации, ворованности».
Кстати, эпоха псевдонимов в русской литературе – это XX век. В XIX веке ни одному крупному русскому писателю и в голову не приходило заменить свою простую русскую фамилию на какой-нибудь роскошный псевдоним…
Все «псевдонимы» ходили с гордо задранными подбородками, брезгливо-презрительным выражением на лице, чему способствовало строение рта: нижняя губа неестественно отвисает вперед и вниз (посмотрите, к примеру, на Бенедикта Сарнова, или Евгения Бродского или на любой портрет великого Михоэлса); все они любили поучать и воспитывать нас, молодых русских поэтов, ничего тогда не подозревавших о том, почему и зачем наши наставники ведут с нами назидательные разговоры.
Когда у меня в 1960 году вышла в Калуге первая книжечка стихотворений «Землепроходцы», руководитель литературного объединения «Магистраль» Григорий Левин, друживший с Ильей Сельвинским, из каких-то своих соображений попросил меня, чтобы я подписал ее мэтру… Он же и передал мой опус Сельвинскому.
Вскоре я встретился с «классиком» в Переделкине. Не то чтобы он был моим кумиром, но все-таки имя, авторитет… Лестно было, что он, прочитав мои первые незрелые стихи, написал письмо и пригласил к себе на дачу. Я поднялся к нему по деревянной лестнице на второй этаж. Мэтр спрашивать почти ни о чем не спрашивал, больше говорил сам, как будто хотелось ему выложить молодому поэту все о времени, о поэзии, что не удалось сказать в книгах. Запись этой беседы сохранилась у меня в блокноте…
А разговор, как всегда, шел о главном: что останется в поэзии, что отомрет, развеется, забудется. Естественно, что говорил он, а я жадно слушал. Вот, к примеру, несколько записей из монолога маститого поэта: «Исаковский пишет: «впереди страна Болгария, позади река Дунай». Чтобы не спутали, о чем он пишет, ставит слова «страна» и «река». Это ориентация на самых отсталых из читательской массы! А «Василий Теркин» – вещь откровенно несовременная! Русофильская! Характер времен первой империалистической войны… Козьма Крючков!..»
А я сидел, слушал, открыв рот, и думал: как интересно, как смело мыслит! А может быть, в чем-то и прав! Не может быть, чтобы совсем был не прав… Ведь все-таки один из живых классиков! Как это у Багрицкого сказано: «…на багровый Запад рвутся по стерням: Тихонов, Сельвинский, Пастернак…» Кстати, почему Багрицкий сказал «по стерням», ведь это слово не имеет множественного числа, надо бы «по стерне»?.. Впрочем, чего я придираюсь? Конечно, Багрицкий знал, как надо писать слово «стерня», но решил написать по-своему… В поэзии надо быть смелым, как Сельвинский, как Багрицкий…
Потом седой грузный мэтр начал разговор о Кирсанове, о его новаторстве, смелости, мастерстве, виртуозности, которых не хватает Твардовскому и Исаковскому… Помню, что сравнивал Кирсанова с наездником-джигитом высочайшего класса и прочил ему поэтическое бессмертие…
– А что вы сейчас пишете? – робко спросил я в конце разговора.
Мастер приосанился:
– Я сейчас работаю над циклом стихотворных трагедий о времени. Но трудно пишется, а печатать будет еще труднее. В этих трагедиях будут действовать Ленин, Троцкий, Эйнштейн… Едва ли мои трагедии будут поняты сегодня… Это – работа для будущего…
Все мы думаем, что наша работа для будущего, а будущее приходит гораздо быстрее, чем мы предполагаем. Время неуклонно делает свою таинственную работу, и посмертные судьбы поэтов да будут нам уроком. Вроде бы одним временем и в одном времени жили, дышали и творили Ахматова, Сельвинский, Твардовский, Кирсанов, Смеляков, Безыменский, Заболоцкий, Уткин. Каждый из них был по-своему популярен, каждому критики предвещали славное будущее. Но не все предсказания оправдались. Смотришь сейчас – и как будто бы незаметно для глаза их посмертное значение пошло по разным железнодорожным веткам, постепенно удаляющимся друг от друга, словно бы стрелки кто-то перевел, а кто и когда – не зафиксируешь и точно не скажешь. Так что рискованное дело – прогнозы и предположения делать, да еще на несколько десятилетий вперед. Тут надо больше доверять истории, времени, а не своим злободневным страстям, не своему критическому темпераменту. Ведь недаром Александр Блок как-то сказал суровые слова о любителях поспешных пророчеств: «Есть немало критиков, которые придают огромное значение тому, что не доживет до завтрашнего дня».
С комплексом еврейского высокомерия в характере Сельвинского я столкнулся еще раз, когда, пользуясь своим знакомством с мэтром, послал ему письмо, в котором приглашал его напечататься в «Знамени» и выражал свою готовность приехать к нему за стихами в Переделкино.
В ответном письме неожиданно для меня Сельвинский излил совершенно неизвестному тогда молодому поэту' все свои обиды на Союз писателей, на литературную судьбу, на редакторов журналов… Каждая буква этого, как я сейчас вижу, жалкого и глуповатого письма кричала о том, что не ценят великого соратника Багрицкого, современника Маяковского, соперника Твардовского.
Переделкино 8.1Х.60
Милый тов. Куняев!
Меня можно навестить в любой час любого дня, но боюсь, что наша беседа не даст Вам того, на что Вы рассчитываете, т. к. я очень быстро утомляюсь, и мои родичи не дадут нам с Вами долго разговаривать (Сельвинскому тогда было всего 60 лет. – Ст. К.). Лично я буду Вам рад, т. к. я всегда любил молодость.
Что касается Вашего любезного приглашения печататься в «Знамени», то из этого ничего не выйдет, даже если Вы делаете мне это приглашение, согласовав его с главным редактором. Дело в том, что Ваша редакция очень хорошо ко мне относится, но так же дружно меня не печатает. Посудите сами: дал я Кожевникову трагедию «От Полтавы до Гангута» – ему она понравилась, но он ее не напечатал. Дал ему затем трагедию «Большой Кирилл» – не напечатал, дал роман в стихах «Арктика» – не напечатал. Поэмку об атомной бомбе не напечатал. Наконец, драматическую поэму о Ленине, которую он принял с восторгом (у меня есть свидетели) и, как обычно, не напечатал. Но, может быть, эти вещи недостойны печати? Дальнейшая их судьба показала, что совсем напротив: «От Полтавы до Гангута» напечатала «Звезда», затем пьеса была издана издательством «Искусство», издательством «Советский писатель», наконец, Гослитиздатом и вдобавок поставлена Воронежским театром. По этой вещи я располагаю прекрасной прессой. То же нужно сказать о «Большом Кирилле»: напечатан в трех издательствах, поставлен театром им. Вахтангова, получил первую премию на фестивале в честь Октябрьской революции, переведен немецким поэтом Кубой на немецкий язык и ставится, как народное представление, под открытым небам в Германии. Роман «Арктика» издан «СП» и сейчас вышел в двухтомнике Гослитиздата…