Книга путешествий по Империи - Андрей Битов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Если хотите, можете считать так, хотя, элементарно, нельзя измерять пространство временем, как делаете это вы. Экология рассматривает лишь уже существующие экологические системы. Лишь в этом смысле она — наука.
— Несколько неловко должно быть человеку, — сказал я, будто это доктор все подстроил с его экологией, — если не стыдно: быть венцом творения и понимать это лишь так, что он рожден воспользоваться творением.
— Можно не называть нашу Землю творением, но в остальном я с вами согласен: некоторая неловкость имеется. Но ведь это теперь осознаем не только мы с вами. В этом направлении сейчас имеется явный сдвиг в сознании…
— Вы — ученый, — нападал я, — то есть знающий и трезво оценивающий действительность человек. Разве вы верите, что человек способен остановиться? Пока что он лишь развивает ускорение. Технический прогресс это процесс, а не программа. Человек давно биологическое существо лишь в тех трех неоспоримых смыслах, о которых вы мне как-то сказали. В основном он уже не природа, а ее приговор. Человечеством правят экономические, а не биологические законы. Экономически невыгодны даже те охранные меры, которые предпринимаются сейчас, а они, я думаю, в целом имеют не больший эффект, чем воздействие каких-нибудь английских старушек из общества охраны животных…
— Зря вы так про старушек… — сказал доктор. — Их деятельность совсем не так незначительна, как вам кажется.
— Ничего, — сказал я сардонически, — может прийти время и для общества охраны старушек… Скажите, только честно, что вам больше по вкусу: голая ледяная Земля, над которой зря восходит Солнце, или… — Я покосился на море: огромное солнце, приближаясь к горизонту, приняло неправильную форму, скорее напоминая грушу, чем шар; гладь пошла алым шелком… Жаль было солнца, хотя именно оно в моих прогнозах оставалось в целости. — Или зеленая, населенная зверьми и птицами, с реками и озерами, полными рыбы, с подбирающим корешки человеком и, быть может, разумным дельфином, не пошедшим по нашему неразумному пути?
— Я понял вашу антигуманистическую мысль, — суховато сказал доктор, дальше не говорите вслух того, что хотели у меня спросить. Да, я задавал себе тот же вопрос… — Солнце скатывалось к горизонту все стремительнее, как яблочко; оно расплющилось, как капля, о поверхность; и, против ожидания не зашипев, быстро ушло под воду, оставив на воде неповторимый серый свет с испари ной розового… — Вопрос этот лишен смысла. Тогда некому было бы посмотреть на это счастье…
— Как же! — воскликнул я. — И это говорите вы?.. Разве не радуется жизни все живое на Земле!
— Да, но они не способны оценить совершенство в полной мере…
— Да, но…
— Не роняйте преждевременно бомбу, которая у вас в сердце. Мы не все знаем. Мы не знаем и того, с чем суммируется и во что выливается даже невысказанная адская мысль. Я сейчас сделал вам признание, на которое не имел права как ученый… — Слабая его улыбка еще отражала закат.
Так мы договаривались о перспективах человечества, словно от нашего решения и впрямь что-то зависело. Мы искали на ощупь выход из собственного умозрения. То нам казалось… но каждый раз и этот путь зыбился и испарялся от малейшего реального представления. Любые меры были недостаточны. Общественный человек решительно отказывался понимать свое действительное положение, озабоченный лишь тем, что было или казалось ему непосредственно насущным. Настоящее отрывалось от будущего, и в этом отрыве испарялось милое прошлое, среда, доставшаяся нам в наследство. Мы договаривались до того, что учреждали некое тоталитарное правление экологии над человечеством, где снова рубились руки за обрубленные ветви и отсекалась голова за голову зайца. Все это в очередной раз творилось во имя человека… Хоть так они наконец поймут!.. Они были — все остальные, кроме нас. По трезвом рассуждении наш кабинет вскоре пал.
Свергнутые с престола, мы возвращались домой и поднялись на дюну. Солнце на миг вынырнуло из моря, чтобы погрузиться в него опять. На вершине дюны лежал розовый песок, длинная бархатная тень вогнуто, изнанкой, ложилась по склону, в ложбинке меж дюн шевелилась, просыпаясь, ночь.
— Никогда бы не поверил, что Мальтус жил в восемнадцатом веке… вздохнул я. — Экипажи, рощи, шлейфы, струнные квартеты… Воздух… какой тогда, должно быть, был воздух!.. Журчали ручейки… гудел шмель… пастухи и пастушки, свирель… а он, завернувшись в мрачный плащ, покачивался в карете, обдумывая свою далекую и черную, ничем вокруг не подсказанную мысль… Он как дурак, не пожил в таком раю, опережая свой век.
— Не странно ли вам, — сказал доктор, — что именно здесь мы проговорили весь вечер, не встретив ни одного человека, в первозданной природе… и — о чем?..
— Да, нашли место!.. — рассмеялся я, благодарный ему за это его «мы». В руке у меня был ящик из-под шведского пива, подтверждавший мое намерение жить.
И только солнце окончательно ушло в море — напротив, со стороны залива, не дождавшись сумерек, из-за дюны вывалилась луна. Словно они качались на Косе, наши два светила, именно через нее перекинув свою невидимую доску… Лицо луны было зеленым, будто она там у себя черт-те что видела, прежде чем выйти к нам.
Наверное, из-за нее так ворочалось, так не спалось: во все щели пробивался ее испуганный свет. Я привстал и выглянул в окошко: тучки пробегали по ее и так невеселому челу. На секунду она скрылась, скраденная толстым облаком, чтобы вынырнуть еще более ядовито разгоревшейся. «Луна зашла за тучу…»- повторил я про себя эту спокойную фразу, и меня разобрал смех: «Луна-то никогда ни за какую тучу не заходила! То есть представить только себе, где туча, где я, где Луна… — трудно привести пример более юмористического смещения масштабов!» — «Солнце скрылось за горою…» — с чего бы это мне вдруг так расхихикалось?..
Я представил себе действительную самостоятельность Солнца, которое, видите ли, «шлет нам свой свет», «свой пламенный привет». Дудки, сообразил я, оно этим никак не занято. Ничего оно нам не шлет. Оно вполне собой занято — мало ли в виде какой пыли мы проплываем мимо. Единственный гвоздь, на котором повисла вся наша земная жизнь, зашатался в моем мозгу. Самонадеянность и нахальство человека вполне выразилось прежде всего в языке, хотя бы в этих простых формах. Человек каким-то образом считает, что все, чем он пользуется, имеет к нему прямое отношение. Но это и впрямь смешно. «Кладовая природы», «природные богатства», «покорение природы», «черное, белое (и еще кое-какое) золото»… — перебирал я все новые свидетельства человеческого разбоя, оставленные им в языке, как отпечатки немытых пальцев. Я лежал на спине, и лицо мое отдельно и самодовольно ухмылялось, залитое, видите ли, лунным светом…
Я проснулся от тяжкого грохота, разверзшегося прямо надо мной, чуть ли не в моей собственной голове. В кромешной темноте, от внезапности, я не только не понял и не вспомнил, где я, что со мной, но и — кто я. Проснулось в ужасе нечто живое, способное испытывать страх и не желающее погибать; оно не знало, что оно — я. Следом за грохотом и сотрясением наступила, как на горло, полная, черная тишина, в которой не было ничего, кроме протяжного страха и удушья. Раздался ослепительный белый свет, озарив спичечную коробку, в которой я спал, и меня, стоящего на четвереньках на кровати. Именно показалось, что я увидел и себя, свое тело, словно покинул его, пока еще на небольшое расстояние, в задумчивости, вернуться или нет. Следом на крышу обрушился удар, крыша ухнула, но, как ни странно, выдержала, пружиня и постанывая под сплошным потоком воды, лившимся на нее. В этом шорохе и гуде раздался новый, на этот раз будто красноватый свет, проникший сквозь толщу бежавшей по стеклу воды, и опять все замерло в полной черноте и ровном шуме потопа. Тут-то и вдарил, в такой близи, что опять будто в черепе, следующий гром. Сна не было ни в одном моем вытаращенном глазу, но от этого испуг мой только возрос. А дальше запалило и засверкало с такой частотою, что свет от вспышки до вспышки не успевал померкнуть в глазах — избушка моя была охвачена розово-белым пламенем. Я различал при этом свете карту над кроватью: все жилки рек и железных дорог и кружочки городов; пыхнуло — и я прочел бессмысленное слово «Амстердам». Такого города больше нет, равнодушно подумал я, Голландию уже смыло… Я не уверен, были ли у меня отчетливые представления о том, что происходит: столкновение с кометой, взрыв атомной бомбы, отрыв атмосферы, потоп или я схожу с ума, — одно мне было ясно: конец. Чтобы придать себе немножко бодрости, я повторил вслух его синоним. Этот висельный юмор не выручил меня. Я не знал, что обычно делают в таком единственном случае, как конец света, — опять одно мне стало ясно: я ни за что не хочу погибнуть именно здесь, на этой постели и в этой будке. На тех же четвереньках я сполз с кровати и. мыча от ужаса, лбом отворил дверь. Это было правильно, что я выполз на карачках: вода лила стеной, и в другой позе было бы невозможно дышать. Здесь было еще светлее, чем в домике, сверкала, гранясь, вода. Из-за черных стволов сосенок я понял, откуда свет. Теперь я не умру в этом домике!.. — одно было сделано. Но мне не хотелось погибать и в этих тесных сосенках. Я деловито пополз на свет, желая — на открытое пространство. Быстро, как животное, я побежал на четвереньках, оставляя в сыром песке свой новый след. Так я выбрался на открытое место, к подножию дюн. Передо мною, над заливом, стояла огненная пульсирующая стена. Она была красно-желтого цвета. Грохот мощнее пушечного обнимал меня со всех сторон. Я остановился, завороженный зрелищем этого колеблющегося, плотного, гремящего занавеса. Больше у меня никаких решений не было, я не знал, что дальше делать, и я заплакал. Я захлебывался ливнем, а мне чудилось, что у меня стало столько слез. Я не хотел погибать. И не то чтобы мне так уж захотелось в эту минуту жить или не хотелось вот так погибнуть — мне не хотелось погибать таким. Я не был готов. В отчаянье я еще немного пополз вверх по дюне, волоча за собой как бы узелок с потрепанными и неизбытыми, как недвижимость, моими грехами: ненаписанное письмо матери, так и не подаренный дочке щенок, позор сегодняшнего многословия… не знаю, почему так мало и такие невинные припоминал я свои грехи, искренне готовый каяться во всем… наверно, подсознательно, хотел отойти для себя в лучшем виде. У меня не было намерения надуть Всевышнего — самым большим и позорным, покрывающим всю эту мелочь, был грех моей неготовности предстать перед Ним. Я вознес Ему какую-то мычащую молитву без слов и перекрестился. Это изумило и даже отрезвило меня: неким несомненным чувством я понял, что сделал это правильно. А ведь раньше… я хорошо помню, что никогда толком не знал, как надо креститься: слева направо, справа налево? как начинать — по вертикали или по горизонтали? пуп — последним или вторым, сколько перстов сложить?.. Я не был религиозным, но относился к храму с достаточным почтением — но перекреститься в нем никогда не мог не только потому, что это было как бы недостаточно оправдано и обеспечено, но и потому, что толком не знал, как это. Я косился на молящихся, стараясь усвоить, но то ли они крестились так мелко и часто, то ли… В общем, хорошо помня свое постоянное недоумение по этому вопросу, стоя на коленях у подножия дюны, перед огненной стеной, как перед Явлением, я так по-детски обрадовался, что у меня все это получилось! И так ловко бил я поклоны, так истово крестился, что ужас покинул меня, и страх, этот бич человеческий, смыло с меня водою. И больше я не помню, что…