Скуки не было. Первая книга воспоминаний - Бенедикт Сарнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все это вызывало у нас новые ссоры, новые мучительные объяснения.
Однажды во время одного из таких объяснений она сказала:
— Я тебя не люблю. Я могу полюбить только верного сына коммунистической партии. А ты организуешь какую-нибудь свою партию!
По логике вещей мне тут надо было бы огорчиться. Но я — возликовал.
«Ого! — мелькнула мысль. — Вот, значит, как она меня видит!»
Предположением, что я со временем стану основателем какой-то новой, своей собственной политической партии, я был, конечно, неимоверно польщен. Но причина моего радостного возбуждения была другая. Я понял, что мои взаимоотношения с комсомолом ее тоже интересовали лишь постольку, поскольку они могут отразиться на наших с ней отношениях.
Впрочем, не знаю. За нее не поручусь. Но со мной это было именно так.
Чтобы было совсем уж понятно, что я тогда чувствовал, отвлекусь слегка в сторону и расскажу коротенькую историю про моего друга — известного археолога, писателя, доктора исторических наук, а главное — прекраснейшего, добрейшего человека Жору Федорова.
Еще со студенческих времен был у Жоры близкий, самый близкий его друг — Некрич. (Тоже, кстати, ставший впоследствии известным историком). Жора с Некричем просто жить не могли друг без друга. И когда Жора женился (на Майе Рошаль, дочери знаменитого советского кинорежиссера, которого Сергей Михайлович Эйзенштейн назвал «вулканом, извергающим вату»), Некрич чуть ли не поселился вместе с молодоженами. Ну, может быть, и не поселился, но не давал им и часу побыть наедине друг с другом. Кроме того, он раздражал Майю своей неряшливостью, разбрасываемыми повсюду окурками и разными другими бытовыми привычками, тянущими Жору назад, в их прежнюю холостяцкую жизнь. И вот однажды, не выдержав, она объявила Жоре, что терпение ее лопнуло. И поставила вопрос ребром:
— Выбирай: я или Некрич.
Не задумавшись даже не секунду, Жора ответил:
— Безусловно, Некрич.
Так вот, если бы этот самый «главный дядя», который беседовал тогда со мной в горкоме, или какой-нибудь другой, еще более главный дядя, с той же суровой категоричностью сказал мне: «Выбирай: комсомол или она?» — я ответил бы сразу, не задумываясь: «Безусловно, она!»
Хотя — нет, не знаю. Может быть (и даже скорее всего), на это у меня не хватило бы храбрости, и я промямлил бы в ответ что-нибудь не слишком вразумительное. Но уж что я при этом подумал бы, я знаю совершенно точно.
«Да пропади он пропадом, этот ваш комсомол! — подумал бы я про себя. — Я и вступил-то в него только для того, чтобы сидеть с нею рядом, вон там, у дверей вашего кабинета, дожидаясь когда нас вызовут на бюро. И чтобы в школе, на комсомольских собраниях, тоже сидеть с нею рядом, как сижу я каждый день на уроках в холодном, неотапливаемом классе, накрывшись с нею одним тулупом и держа ее руку в своей руке».
Ей я, конечно, всего этого не сказал. Наоборот, стал доказывать, что ее подозрения насчет того, что я, мол, организую какую-то свою партию, совершенно беспочвенны, и что в комсомол я вступал совсем не ради нее, что я действительно не представлял и не представляю себе свою жизнь вне комсомола.
Я не лицемерил: какая-то крупица искренности в этих моих уверениях, наверно, тоже была. Но все это были — слова, слова, слова…
А вот пять лет спустя, когда из этого самого комсомола меня вышвырнули и я на всех собраниях, где меня исключали, — и в институте, и в райкоме, и на бюро горкома, — дрожащим, прерывающимся голосом уверял, что НЕ СМОГУ ЖИТЬ БЕЗ КОМСОМОЛА, — это были уже не слова.
В эти минуты я ощущал правду этих слов всем своим существом. Тут искренность моя была предельна.
Но это была искренность совершенно особого рода.
КОЛЕСНИЦА ДЖАГГЕРНАУТА
Он любил Старшего Брата.
Джордж Оруэлл1Когда меня исключили из комсомола, я вдруг полюбил Сталина. Ну, полюбил — это, может быть, слишком сильно сказано. Правильнее было бы выразиться так: на меня вдруг стало действовать его обаяние.
Раньше я этого его обаяния не то чтобы не замечал: я просто не знал о его существовании. И был бы, наверное, очень удивлен, если бы кто-нибудь мне сказал, что это самое обаяние у него есть. А тут вдруг я не только это узнал, но и сам, на себе почувствовал силу этого обаяния.
Сперва это было обаяние сталинского стиля. Я вдруг обнаружил, что меня завораживает его лаконизм, его железная логика, его юмор. Юмор его, правда, был несколько тяжеловат, но и в самой этой тяжеловатости тоже таилось какое-то очарование, которому душа моя не могла противостоять.
Я стал говорить сталинскими цитатами. Поначалу слегка маскируясь легкой иронией, но — любовно. «Эх ты, черноногая, не знаешь, где право, где лево!» — кидал я с легким грузинским акцентом какой-нибудь своей сокурснице, не умеющей ответить на простой вопрос из области языкознания или теории литературы. И не замечал при этом, что Сталин тут, в сущности, ни при чем: фраза-то была гоголевская. Не замечал, что, приписывая обаяние этой реплики Сталину, я так же слеп, как герои гофмановского «Крошки Цахеса», которые были заворожены игрой виртуоза-скрипача, но аплодисментами наградили почему-то не его, а раздувшегося от спеси уродливого карлика.
Мог я и приятелю, жалующемуся, что его несправедливо обидели, насмешливо возразить с тем же еле заметным грузинским акцентом, дающим понять, чьи это слова:
— Кто тебя, Тит Титыч, обидит. Ты сам всякого обидишь!
Это тоже была пришедшаяся мне по душе сталинская фраза, брошенная им в ответ на какие-то упреки Троцкого.
Почувствовав, что проголодался, и желая узнать, скоро ли будет готов обед, я говорил:
— Как там у нас с севом?
И отец, подмигивая мне и насмешливо кивая на мать, по вине которой обед запаздывал, немедленно включался в игру, продолжая цитату:
— Намечаются сдвиги, товарищ Сталин!
Сталинская эта цитата отцу известна была, разумеется, от меня. Сам он, как и Сергей Александрович Есенин, ни при какой погоде этих книг, конечно, не читал. А я однажды прочел ему, захлебываясь восторгом, этот замечательный образец сталинского юмора:
А теперь о втором типе работников. Я имею в виду тип болтунов, я сказал бы, честных болтунов (смех)… У меня в прошлом году была беседа с одним таким товарищем, очень уважаемым товарищем, но неисправимым болтуном… Вот она, эта беседа.
Я: Как у вас обстоит дело с севом?
Он: С севом, товарищ Сталин? Мы мобилизовались. (Смех.)
Я: Ну, и что же?
Он: Мы поставили вопрос ребром. (Смех.)
Я: Ну, а дальше как?
Он: У нас есть перелом, товарищ Сталин, скоро будет перелом. (Смех.)
Я: А все-таки?
Он: У нас намечаются сдвиги. (Смех.)
Я: Ну, а все-таки, как у вас с севом?
Он: С севом у нас пока ничего не выходит, товарищ Сталин. (Общий хохот.)
Рассказывая о том, как я ощутил обаяние сталинского литературного стиля, я не случайно заметил, что это произошло вдруг. Совсем незадолго до этого я был просто изумлен, когда одна моя сокурсница сказала, что стиль Сталина нравится ей больше, чем стиль Ленина. Это утверждение, как мне тогда казалось, говорило о полном отсутствии художественного чутья. Ленинский темперамент, страстность ленинской мысли меня тогда буквально завораживали. Завораживал самый ритм ленинской фразы:
…раб, который не только чуждается стремления к своей свободе, но оправдывает и прикрашивает свое рабство, такой раб есть вызывающий законное чувство негодования, презрения и омерзения холуй и хам.
…царизм не только угнетает девять десятых населения, но и деморализует, унижает, обесчещивает, проституирует его…
Там, где смело можно было обойтись одним — достаточно выразительным — определением («чувство презрения») или одним глаголом («обесчещивает») Ленин выстреливает по меньшей мере тремя («…негодования, презрения и омерзения»), а то и четырьмя («деморализует, унижает, обесчещивает, проституирует…»). И все эти слова, в сущности, — синонимы. Они нужны ему не столько потому, что продолжают, развивают или уточняют мысль, а потому, что его влечет эмоциональный накал, страсть, темперамент. По сравнению с этой бешеной страстью, с этим яростным напором, медлительная, поучающая логика сталинского катехизиса казалась мне примитивной. Разница была примерно такая же, как между симфоническим оркестром и барабаном.
Над примитивностью и ложной многозначительностью повсеместно цитируемых сталинских высказываний в нашем кругу принято было подтрунивать. Помню, еще подростком я слышал, как кто-то из знакомых отца с иронией заметил, что наш вождь отличается необыкновенной предусмотрительностью. «Руководить — это значит предвидеть», — мудро заметил он. И сам действительно все предвидит. Так, например, беседуя с Чкаловым, Байдуковым и Беляковым перед их знаменитым перелетом, он, подняв свой указующий перст, якобы сказал, обращаясь к летчикам: «Не забудьте позаботиться о бензине!»