Ирония идеала. Парадоксы русской литературы - Михаил Эпштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот тип, взятый как целое, депрессивен и маникален одновременно, и Обломов и Корчагин суть две стадии единого общественного психоза, переходящего от маникальной возбудимости к депрессивной подавленности, и наоборот. Человека этого склада, с его сонливо-воинственной душой, и можно обозначить как ОБЛОМАГИНА. Такого персонажа нет в произведениях русской литературы, и тем не менее дух его витает не только над словесностью, но и над всей исторической судьбой страны. Изредка его можно обнаружить и как цельный образ – у таких писателей, как Н. Лесков и А. Платонов, раскрывших в своих героях великую силу свершения, действующую, однако, словно бы во сне, а не наяву. «Очарованный странник» – Иван Северьянович Флягин; все те же персонажи «Чевенгура» и «Котлована» – Александр и Прокофий Двановы, Копенкин, Чепурный, Чиклин, Вощев… Они и воюют, и бесчинствуют, и неистовствуют, но все в какой-то заколдованной дреме, вроде бы и не шевеля руками, скованные, обвороженные, оцепенные собственной силой. Эта связь богатырства и неподвижности предначертана, как уже говорилось, в образах русских былин – не только Ильи Муромца, но и Святогора. Мощно ступая по родной земле, он врастал в нее всею тяжестью и уже не мог сдвинуться с места: сама сила его обессиливала. Потянулся он за сумочкой переметной – а она не скрянется, не сворохнется, не колыхнется.
И по колена Святогор в землю увяз,А по белу лицу не слезы, а кровь течет.Где Святогор увяз, тут и встать не смог,Тут ему было и кончение…
Конечно, между Корчагиным, стоящим на посту, и Обломовым, валяющимся на диване, – целая пропасть. Однако национальное сознание и словесность всегда ищут опосредования крайностей. И вот нарождается такой персонаж-посредник, как Копенкин, который по-корчагински стоит и по-обломовски лежит, неистово выкорчевывает прошлое и непробудно спит на его обломках. Копенкин одинаково легко вписывается в два казалось бы несовместимых ряда: Чапаев-Нагульнов-Корчагин – и Манилов-Обломов-Сатин. В нем переглядываются и вдруг узнают друг друга: унтер Пришибеев и Платон Каратаев, Хлестаков и Рахметов, мужик, прокормивший двух генералов, и генерал, неспособный себя прокормить, коняга и пустопляс. «На вкус хлеба Копенкин не обратил внимания – он ел, не смакуя, спал, не боясь снов, и жил по ближнему направлению, не отдаваясь своему телу. <…> Он воевал точно, но поспешно, на ходу и на коне, бессознательно храня свои чувства для дальнейшей надежды и движения». Как очарованный странник, он сам себе чужд, не ощущает своего тела и действий, которые совершаются сами за него, пока ум его занят тоской «однообразных воспоминаний о Розе Люксембург».
Копенкин – одна из разновидностей этого вездесущего, хотя и трудноуловимого Обломагина. Он всюду мелькает, а как целое ускользает. Обломагин – обобщенный характер-миф, в котором писатели чаще всего схватывают отдельные черты. Причем если классическая русская литература любила по преимуществу депрессивный тип из верхов («лишнего человека», от Онегина до Обломова), то советская – маниакальный тип из низов (от Чапаева до Корчагина). В действительности распределение типов чаще обратное: верхи активны, низы пассивны, – но литература любит играть на контрастах, изображать сонного барина и озорного мужика. Не потому ли именно у Платонова, на рубеже 1920—30-х годов, и обрисовался столь выпукло этот целостный тип? Низы заняли место свергнутых верхов и привнесли боевой задор в свой вековой покой: воюют – как спят, а сны видят такие – о даровом и всеобщем – что душа просится в последний и решительный бой.
Но целостность этого типа была заготовлена и проверена историей задолго до советского времени – в самом взаимодействии двух его составляющих. Черты Обломагина можно найти в характере самых выдающихся личностей, как лихорадочную смену маниакально-депрессивных состояний. Беспросветная хандра чередуется с несусветными мечтами, чем и определяется удивительный, «скачкообразный» взгляд русских писателей на себя и свое отечество. В первом «Философическом письме» (опубликовано в 1836 году) Чаадаев жалуется, что «мы миру ничего не дали, ничего у мира не взяли…, от нас не вышло ничего пригодного для общего блага людей». А в «Апологии сумасшедшего» (1837) определяет высшее предназначение России по сравнению с другими народами: «созерцать и судить мир со всей высоты мысли». Или вот гоголевское видение России: «…Те же пустынные пространства, нанесшие тоску мне на душу, меня восторгнули великим простором своего пространства, широким поприщем для дел»135. Созерцая одно и то же пространство, душа «вдруг» преображается, впадает то в тоску, то в восторг.
Однако чертам Обломова и Корчагина не обязательно уживаться в одном человеке – они прекрасно уживаются в характере самого общества. Одни захвачены манией, другие страдают депрессией, и чем маниакальнее одни, тем депрессивнее другие. Одного такого маниакального типа, как Иван Грозный, достаточно, чтобы надолго вогнать в депрессию целый народ. С другой стороны, и сонливость масс порождает плеяду неистовых будителей, готовых душу вытрясти из народа, лишь бы перевернуть его с одного бока на другой, чаще – с правого на левый (Бакунин, Нечаев, Ткачев, Ленин…). Революционеры и тираны различаются только тем, что маниакальность первых является следствием долгой народной депрессии, а маниакальность вторых – ее причиной. Впрочем, нелепо было бы ставить перед психиатром вопрос, что первично, а что вторично: биполярность предполагает совместность обоих полюсов. Точно также вряд ли историк объяснит, инертность народа ведет к одержимости лидеров или бушевание верхов заставляет притаиться и застыть низы.
Так же надвое расслаиваются не только социально-психологические пласты, но и периоды истории. В иные периоды преобладают маниакальные порывы: стремительные реформы, революции, перевороты, почины, скачки, когда прошлое одним богатырским ударом опрокидывается назад – и нетерпеливо закусывают удила «вихри-кони», зачуявшие призыв будущего. Выпишем некоторые симптомы из медицинского справочника – разве не точно накладываются они на картину общественной жизни 1920—1930-х годов?
Повышенное настроение… чрезмерное стремление к деятельности… Поверхностность суждений, оптимистическое отношение к своему настоящему и будущему. Больные находятся в превосходном расположении духа, ощущают необычайную бодрость, прилив сил, им чуждо утомление… То принимаются за массу дел, не доводя ни одного из них до конца, то тратят деньги бездумно и беспорядочно, делают ненужные покупки, на работе вмешиваются в дела сослуживцев и начальства. Больные крайне многоречивы, говорят без умолку, отчего их голос становится хриплым, поют, читают стихи. Часто развивается скачка идей… Интонации, как правило, патетические, театральные. Больным свойственна переоценка собственной личности… Сверхценные идеи величия136.
Это не только характеристика маниакальных периодов жизни общества, но и устойчивый стиль мышления руководящих его слоев, по роду службы пребывающих в состоянии «административного восторга» (М. Салтыков-Щедрин). Браться сразу за всё, вмешиваться в чужие дела, безудержно произносить патетические речи, приписывать историческое значение своим поступкам – вряд ли здесь нужно указывать персоналии, таков собирательный портрет «активиста».
Но затем наступает эпоха застоя, упадка, безвременья, когда в судьбе народа остается только уныло тянущийся из прошлого след и ветшающая телега на обочине.
Отмечается гнетущая безысходная тоска… Все окружающее воспринимается в мрачном свете; впечатления, доставлявшие раньше удовольствие, представляются не имеющими никакого смысла, утратившими актуальность. Прошлое рассматривается как цепь ошибок. В памяти всплывают и переоцениваются былые обиды, несчастья, неправильные поступки. Настоящее и будущее видятся мрачными и безысходными. Больные обездвижены, целые дни проводят в однообразной позе, сидят, низко опустив голову, или лежат в постели; движения их крайне замедлены, выражение лица скорбное. Стремление к деятельности отсутствует137.
Таковы депрессивные периоды, которые, по общему правилу течения болезни, наблюдаются и в русской истории гораздо чаще, чем маниакальные. Но вместе с тем это и характеристика определенных общественных слоев и устойчивого уклада их существования – тоскливо-однообразного, без внутреннего позыва к деятельности.
Эти пульсации бывают в истории каждой страны, но мало где они достигают такой амплитуды и резкости перепадов. Конечно, коль скоро речь идет об обществе, такая биполярность – это проблема не медицины, а метафизики, это бинарность самой культурно-исторической модели в ее болезненном и порой саморазрушительном выражении.