Остановите самолет — я слезу! Зуб мудрости - Эфраим Севела
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вначале сам не понял, какой он отвалил каламбур, отправляя гомосексуалиста в жопу. Я пришла ему на помощь:
— А ему только туда и надо!
Б. С. глянул на меня, аж разинул рот, когда до него дошло, и расхохотался, сотрясаясь всем своим огромным телом мужчины-быка. Мы обменялись взглядами отлично понимающих друг друга единомышленников.
Мама ничего не расслышала, она все еще кудахтала утешения в трубку и поэтому не была шокирована.
У меня с прадедушкой Лапидусом свои тайны. Мы с ним играем в свои игры. Чтоб ни мои родители, ни дедушки с бабушками не слышали. А то бы прадедушке влетело за то, что он ребенку забивает голову всякой чепухой. Ребенок — это я. А всякая чепуха — это жизнь прадедушки Лапидуса, по которой можно лучше, чем по школьному учебнику, изучать историю России и революции. С той разницей, что прадедушка от меня ничего не утаивает, а в учебнике, как выражается моя мама, имеются большие пробелы.
— Старик впал в детство, — сокрушаются наши, видя, как мы с пра гуляем вдвоем и без умолку болтаем. — Что стар, что млад.
Они завидуют нашей дружбе. Потому что не умеют со мной разговаривать без сюсюканья, на равных. А пра Лапидус только такой разговор и признает.
Мы играем с пра Лапидусом в Красную Шапочку и Серого Волка. Я — Красная Шапочка, задаю вопросы, а он отвечает.
Как это в сказке?
— А скажи, отчего у тебя такие большие уши?
— Чтоб лучше слышать тебя.
Так в сказке. А в нашей игре немножко другой текст.
— А скажи, пра, за что ты сидел при царе?
— Потому что хотел свергнуть царя и установить советскую власть — власть рабочих и крестьян.
— А скажи, пра, за что ты сидел в тюрьме при советской власти?
— Честно сказать? Не знаю. Я только добра хотел советской власти.
— А скажи, пра, сколько ты сидел в тюрьме при царе?
— Два года и три месяца. По сравнению с советской эта тюрьма была как курорт. И охраняли нас так, что даже ребенок мог бы сбежать. Вот я и сбежал, чтоб свергнуть царя.
— А скажи, пра, сколько ты сидел при советской власти?
— Двадцать лет. От звонка до звонка. И если б Сталин не умер, не видать мне свободы никогда.
— А скажи, пра, тебя пытали в царской тюрьме?
— Боже сохрани.
— А скажи, пра, а в советской тюрьме?
— Охо-хо. Еще как, деточка. До сих пор косточки ноют.
— А теперь ты ответь мне, пра, зачем же было делать революцию и заменять царя советской властью?
— Спроси меня что-нибудь полегче, внученька. За что боролись, на то и напоролись. А ты будь умницей. Что я сказал — запомни, но никому не говори. В школе на уроке отвечай по учебнику. Там точно сказано, как надо отвечать.
— Хорошо, пра. Я буду умницей. Честное Ленинское! А то тебя за такие разговорчики снова погонят старенького в Сибирь.
Вот в такие мы игры играем с прадедушкой. В исторические.
На нашей даче в саду есть беседка. В самом конце сада. Старая беседка, трухлявая. Кустами обросла до крыши. Утонула в кустах. Там удобно хорониться, когда мы, дети, играем в прятки.
Эту беседку облюбовали самые старые жители дачного поселка — старые большевики, которые, уцелели после сталинских расстрелов и вышли на свободу еле живыми. Человек пять древних дедушек. Для моего поколения — прадедушек. Седых и лысых, сгорбленных, еле ноги передвигающих. Их при Сталине долго таскали по тюрьмам и били. Другие быстро умирали, а эти оказались самыми живучими. Они всех пережили. И царя, и Ленина, и Сталина. И даже Хрущева.
Самый знаменитый среди них мой пра.
При царе, когда готовилась революция, они, тогда совсем молодые революционеры, собирались в укромных местах, подальше от полиции и обсуждали положение.
Теперь при той власти, которую они сами установили и которая им за это заплатила тюрьмой и Сибирью, они снова собираются в укромном месте и там шепчутся. Чтоб никто не слышал.
Это укромное место — наша беседка. А нас, правнуков, просят постоять в саду на часах и при появлении опасности, например постороннего человека, дать им условный сигнал. Они тогда прикусят язык и умолкнут. И станут себе играть в домино, как ни в чем не бывало.
Нам, детям, поначалу нравилась такая игра. Мы чувствовали себя, как те юные революционеры, которые совершали подвиги в царское время, приближая час революции. Как об этом мы читали в детских книжках. И стояли на часах и следили за всеми дорожками. Нет ли посторонних. Посторонними считались даже наши родители.
Мой отец сказал однажды, видя, как старики ковыляют к беседке:
— Старые болтуны! Не могут успокоиться! Сибирь их не остудила!
Хорошо, старые большевики были глуховаты, им при допросах слух отбили, и не слышали папиных слов, а то обиделись бы.
А зачем обижать стареньких?
Вот и я не хотела обижать. Думала лишь пошутить. Мне скучно стало наблюдать за прохожими, и я тихонько подкралась к беседке, раздвинула ветки, а там седые и лысые головы склонились друг к другу и шамкают беззубо. Что-то вроде:
— Идеалов нет… Всю Россию разворуют… От революции запаха не осталось… Тирания…
А я как гаркну грубым мужским голосом:
— Руки вверх!
Я ведь только пошутить хотела. А получилось такое! Один старый большевик, как младенец, в штаны наделал, а другого отпаивали валерианкой. Слава Богу, никто не умер. Закаленный народ.
Сол Лэп — родной брат моего прадедушки Лапидуса. Младший брат. И хоть он моложе и не сидел в тюрьмах при царе и при Сталине и не воевал в гражданскую войну, а уехал совсем еще несовершеннолетним в Америку и всю жизнь занимался только одним — делал деньги, выглядит он хуже моего прадедушки. Тот — сухой, кожа и кости. И все суетится, бегает. Энергии — хоть отбавляй. А этот какой-то одутловатый, словно у него водянка. И глаза тусклые-тусклые. Такие бывают у очень старых собак.
Должно быть, не такой уж у него был сладкий кусок хлеба. Как сказала бы бабушка Люба, которая осталась в Москве. Жизнь капиталиста, даже миллионера, тоже не усеяна розами. Как сказал бы мой папа — бывший лектор общества «Знание», который живет в Нью-Йорке, но не с нами, а отдельно. И не совсем отдельно. А со своим напарником Джо. Потому что они оба — го-мо-сек… Дальше не нужно договаривать.
Сол Лэп — это по-английски. Он переделал свое имя на американский лад. В России, откуда он приехал с дыркой в кармане, его звали Соломон Лапидус. Ну, что ж. Лэп — так Лэп. Сол — так Сол. В чужой монастырь со своим уставом не лезут.
Он не совсем забыл русский язык. Но допускает иногда очень смешные ошибки. Должно быть, американцам также хочется смеяться, когда я говорю по-английски.
Со мной он разговаривает только по-русски. Чтобы вспомнить язык. И по-моему, даже любит меня. По крайней мере, из всей американской родни он — самый теплый…
Но странный. Я все время изумляюсь, когда бываю с ним.
У него богатый дом. И на стенах висят картины, подобные которым выставлены в лучших музеях. Цена им — уму непостижима. Миллионы.
В первый раз, когда я была у него в гостях, спросила:
— Дедушка, кто у тебя висит в гостиной?
— А, — отмахнулся он. — Какие-то европейцы.
А эти европейцы оказались, когда я их рассмотрела: один — Гоген и два Матисса.
Мы в Москве часами простаивали, в музеях перед их картинами, млели от наслаждения. Всей семьей. И даже прадедушка Лапидус стоял очень близко и щурился. И у него текли слезы.
А его единокровный брат Соломон в Нью-Йорке даже ухом не ведет на эту красоту. Хотя она висит у него дома, а не в музее. Для него, бедного, нет красоты. Матисс и Гоген — лишь хорошее капиталовложение. Они не падают в цене, как доллары. А наоборот, все время растут.
Ну, чем он отличается от моего учителя и ешиве, раввина Моргенштерна? Который на уроке литературы про Шекспира сказал, пожав плечами:
— А-а, этот гой…
Однажды мы ехали с Солом в такси. Он машину не водит из-за старости и вызывает такси, когда ему нужно. За рулем сидит негр.
Когда мы приехали, Сол посмотрел на счетчик, разбирая цифры, и, когда платил, попросил с последнего доллара пятьдесят центов сдачи. Шофер очень неохотно, не скрывая своего презрения, отсчитывал ему сдачи по пять центов. Даст монетку — и тянет. И смотрит. Язвительно и высокомерно. Сол сидит с протянутой ладонью и ждет. Как нищий. Я даже покраснела от унижения. И прошептала ему на ухо. По-русски:
— Хватит! Мой папа дает на чай доллар!
Сол покосился на меня и ответил по-русски:
— Поэтому твой папа будет всегда голодранцем. А я — миллионер.
— Скажи, Сол, — спросила я его как-то, когда никого рядом не было и мы могли поговорить наедине — он был со мной откровенней и теплей, когда мы оставались без чужих глаз и ушей. — Что бы ты сделал, если б был ужасно голодным, а сам вез целый эшелон хлеба?