Сталин и писатели Книга первая - Бенедикт Сарнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут нужна маленькая предыстория.
31 января 1939 года Президиум Верховного Совета СССР издал указ о награждении ста семидесяти двух советских писателей орденами. Пастернака в списке награжденных не было. Но старый его друг и однокашник Асеев — был. (Был он и в числе первых лауреатов Сталинской премии.)
На эту государственную (правительственную) ласку Асеев откликнулся стихами:
Вколотоэмаль и золотоне только в мой пиджачный лацкан, —пыланьем ордена,вниманьем родинывесь труд писательский возвышен и обласкан.
На эти лакейские стишки и на всю шумиху, связанную с награждением писателей орденами (а шумиха была большая: по всей стране шли митинги, писатели сочиняли и подписывали благодарственные письма «товарищу Сталину»), язвительно откликнулся из Парижа Вл. Ходасевич:
…Всё это и жалко, и смешно, и грустно до последней степени.
(«Возрождение», 17 февраля 1939 года.)Естественно предположить, что реакция Пастернака должна была быть примерно такой же, как у Ходасевича,
В тот момент она, наверно, такой и была. Но какая-то заноза в его душе по этому поводу, видимо, все-таки осталась. Это прорвалось в двух его письмах к А.С. Щербакову, написанных позже и как будто бы тоже по сугубо бытовым поводам:
ИЗ ПИСЬМА А.С. ЩЕРБАКОВУ
16 июля 1943 г.
Моя квартира в Лаврушинском разгромлена до основания именно как бедная, на которой было написано, что она не знатная и за нее не заступятся.
Она необитаема, в ней не осталось обстановки. Полностью уничтожен плод давних и многолетних работ моего отца, академика, поныне живого и находящегося в Англии, в Оксфорде…
Как раз пример отца, его близость со старой Москвой и большими суровыми людьми вроде Льва Толстого с детства повелительно и непобедимо сложили мой характер. По своим нравственным правилам я не мог извлекать выгод из своих былых успехов (как на съезде писателей, за границей и пр.), которыми на моем месте воспользовался бы всякий… Мне кажется, я сделал не настолько меньше нынешних лауреатов и орденоносцев, чтобы меня ставили в положение низшее по отношению к ним.
Мне казалось мелким и немыслимым обращаться к Иосифу Виссарионовичу с этими страшными пустяками.
Любящий Вас
Б. Пастернак.
(Борис Пастернак. Полн. собр. соч. Том 9, стр. 349.)ИЗ ПИЬМА А.С. ЩЕРБАКОВУ
5 мая 1944 г.
В лучшие годы удач я изнемогал от сознания спорности и неполноты сделанного. Это естественно. То, что было крупно и своевременно у Блока, должно было постепенно выродиться и обессмыслиться в Маяковском, Есенине и во мне. Это тягостный процесс. Он убил двух моих товарищей и немыслимо затруднил мою жизнь, лишив ее удовлетворенности. Этого не знают наши подражатели. Каково бы ни было их положение, все это литературная мелочь, незатронутая испепеляющим огнем душевных перемен, умирания и воскресений.
Все это старое я сбросил, я свободен. Меня переродила война и Шекспир. Вероятно, формой я владею теперь уже во сне и не сознаю ее и не замечаю. Я поглощен содержанием виденного и испытанного, историческим содержанием часа, содержанием замыслов.
Я ничего не прошу. Но пусть не затрудняют мне работы в такой решающий момент, ведь я буду жить не до бесконечности, надо торопиться… Надо напомнить, что я не дармоед даже и до премии и без нее…
Простите, что занял у Вас так много времени и говорю с Вами без обиняков. Вы единственный, обращение к кому не унижает меня.
Неизменно верный Вам и любящий Вас
Б. Пастернак.
(Там же, стр. 374.)Ему казалось, что он говорит «без обиняков». Так оно, в сущности, и было. Для него это был — предел ясности, который он мог себе позволить, затрагивая столь щекотливую тему. Щербаков, однако, из этих его «обиняков» мало что понял. На одном из этих писем он начертал такую резолюцию:
Тов. Александров. Выясните, что Пастернак хочет конкретно.
А. Щербаков.
Между тем понять, «что хочет Пастернак конкретно», было не так уж трудно. Он хотел, чтобы его труд был оценен так, как он того заслуживал. Иными словами, он хотел принадлежать к сонму обласканных.
Написав, что понять, чего хочет Пастернак, было не так уж трудно, я, пожалуй, слегка поторопился. Человеку такой складки, как Щербаков, наверно, не так уж просто было извлечь рациональное зерно из того сумбура, какой обрушил на него Пастернак.
В самом деле: какая связь между тем, что его квартира разгромлена — и горестной судьбой Маяковского и Есенина, Шекспиром, переродившей его войной и какими-то подражателями, не затронутыми «испепеляющим огнем душевных перемен»?
С Щербаковым Пастернак объяснялся на том же, своем, «пастерначьем» языке, на каком он обращался к Цветаевой.
Вернее, это был даже не язык, не способ выражения мысли, а сама мысль, скачущая, парящая, то взмывающая в небеса, то спускающаяся на землю, движущаяся по каким-то своим, особенным законам.
Уследить за причудливыми пируэтами этой пастернаковской мысли не всегда могли даже самые умудренные из его коллег:
Позднее закатное солнце бьет в большие раскрытые окна без занавесок. Далеко, во главе стола, сидит Горький с Раскольниковым по одну руку и Всеволодом Ивановым — по другую, курит, покашливает, как уже неоднократно было подмечено. Один за другим встают писатели и произносят приветственные слова на тему «Добро пожаловать!» Помню, что речь Пастернака удивила многих, вероятно, и Горького. Слушали, недоумевая, с вопросительным выражением: где-то ты сядешь?..
Сделав несколько замысловатых виражей над головами присутствующих, побывав где-то очень далеко, вылетев в одно окно и влетев в другое, он все же приземлился на три точки.
Горький покашливал и покуривал…
(Василий А. Катанян. Распечатанная бутылка. Нижний Новгород. 1999. Стр. 132—133.)Этим свойством своей натуры Пастернак умело пользовался. Не хочу сказать, что он наигрывал, притворялся. Но в разных сложных ситуациях хватался за него, как утопающий за соломинку. И «соломинка» выручала.
Был, например, такой случай.
В январе 1937 года начался второй из знаменитых московских процессов. Обвиняемыми на нем были Пятаков, Радек, Сокольников, Серебряков… Как полагалось согласно уже утвердившемуся ранее ритуалу, 25 января было созвано заседание президиума правления Союза писателей, на котором была принята соответствующая резолюция. Ее подписали 25 именитых писателей, среди которых были Всеволод Иванов, А. Афиногенов, М. Шагинян, И. Сельвинский, Б. Пильняк. Текст этой резолюции тотчас же появился в печати. Выдержан он был в обычном тогдашнем стиле — ни по лексике, ни по фразеологии (о смысле я уже не говорю) ни единым атомом, ни единой молекулой это писательское воззвание не отличалось от таких же клишированных, штампованных резолюций, подписанных людьми, к изящной словесности отношения не имеющими.
Вот — самая суть этой резолюции, ее, так сказать, квинтэссенция:
Ответ на эти преступления может быть лишь один. Пять месяцев тому назад народ уничтожил банду Зиновьева — Каменева. Так же должно быть поступлено и с ныне пойманной группой бандитов.
Писатели единодушно требуют поголовного расстрела участников этой банды. Писатели помнят слова Горького: «Если враг не сдается — его уничтожают».
(«Литературная газета», 26 января 1937 года.)Пастернак на заседание президиума, принявшего эту резолюцию, был приглашен специальной повесткой. Но он на это заседание не явился. Прислал письмо, которое, как ему, вероятно, казалось, могло заменить речь, которую в тех условиях требовалось, но которую он не в силах был произнести.
Начиналось оно так:
О чем думаю я, когда минутами выхожу из глубокого потрясения? Все эти годы складывались наши нравы, язык наших собраний, наш печатный слог. Как часто в это затаскивалась рука обмана, как часто, останавливаясь перед высокопарной недосказанностью и внутренне ей не веря, я, как оказывается, наталкивался на умышленную и заведомую недомолвку?
(«Независимая газета», 17 декабря 1991 года. Публикация А.Ю. Галушкина.)Уже из этого начального абзаца, при всей его — обычной для Пастернака — туманности, ясно видно, что «наши нравы, язык наших собраний, наш печатный слог» ему не по душе и присоединять свой голос к голосу коллег он не собирается.
А в финале этого его послания выясняется, что не хочет он присоединяться не только к стилистике обязательных в этом случае выступлений, но и к их содержанию. Не то что к требованию «поголовного расстрела участников этой банды» не хочет он присоединить свой голос, но даже к простому выражению уверенности в их вине. Единственное, на что он способен, — это выразить свое недоумение по поводу предъявленных им обвинений: