Сказитель из Марракеша - Джойдип Рой-Бхаттачарайа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он долго смотрел на меня, словно видел впервые, и во взгляде была благодарность. Я понял: мое упрямство прощено, — и от жалости к брату навернулись слезы. Мысль, что посредством нескольких простых слов я мог бы вытащить его из тюрьмы, настолько потрясла меня, что ком подступил к горлу. Из-за него я не ответил на вопрос Мустафы.
— Помнишь, как жарко было на Джемаа, когда мы с отцом спускались туда летом? От зноя у меня временами в глазах двоилось. Вот как солнце палило. Вот как сияло.
Мустафа, казалось, отрешился от всего, любуясь лучами умирающего солнца сквозь крохотное окошко под самым потолком. Я разделил с ним созерцание и внезапно испытал чувство, долгие годы не посещавшее меня, — чувство, будто смотришь на мир новыми глазами. В закатном свете стены раздвинулись, и теперь на месте обшарпанной комнаты для свиданий плескался океан умиротворения. Все, буквально все, лишилось границ. В безмерности этого мига только любовь моего брата осталась в мире, и только она имела значение. Я молчал, боясь словом нарушить идиллию, наблюдал, как темнеет небо, дивился быстроте, с какой происходила перемена. Лишь горизонт, скрытый облаками как плащом, был ярок и светел. Но и он угас, и небесный свод приобрел оттенок индиго.
Перед уходом я спросил, не принести ли брату что-нибудь из внешнего мира.
— Спасибо, Хасан, — мягко отвечал Мустафа. — Ничего не нужно. Ты даешь достаточно. Ты помогаешь вызывать мою возлюбленную; благодаря тебе образ, выгравированный в моей душе, становится все четче и детальнее. Это дар самого чуткого, самого деликатного человека. Большего и желать нельзя.
Истина и красота
За годы тюремного заточения Мустафы я понял: пусть я не в силах вызволить брата — поступок его научил меня лучше разбираться в жизни. Суть извлеченного мной урока состояла в обманчиво простом постулате, а именно: красота — спутница истины и, подобно истине, предлагает энергию, необходимую для поддержки существования, в чистом виде. Красоту следует рассматривать как тайну, подлежащую нечастым озарениям на уровне интуиции, но никак не на рациональном уровне — ибо красота высшей пробы в своей исключительности сродни чуду. Вот почему влюбленный все равно что претерпевший колдовскую метаморфозу. Перемена мгновенная и кардинальная: по словам Мустафы, она похожа на падение вверх; результат — встреча человека с собственной душой; только она имеет значение, только ради нее затевался весь процесс. Если любовь истинная, душа обволакивает тело, создает мир, способный существовать единственно внутри этого кокона. В этом аспекте осознанное удаление Мустафы от мира вполне логично. Замкнутый в своей любви, он совершенно счастлив. Чем дальше выходит его воображение за пределы фактов, чем упорнее отказывается получать подпитку от фактов, тем больше смысла в отделенности моего брата от мира; тем больше в этой отделенности благородства. Ибо суть истинной веры в том, чтобы не сомневаться в существовании непостижимого, а также в том, что непостижимое проявляется в красоте. Прочее — не более чем неразрешимые разногласия между человеком и миром.
Пустыня Любви
В кружке моих слушателей раздался голос — тихий, идущий как бы из самых глубин молчания, тяжелого от раздумий:
— И что же, с тех пор тебе ни разу не представился случай вызволить брата?
Вопрос не удивил меня. Я пытался понять, кто говорит, но та часть кружка, откуда донесся голос, была затемнена, я же не нашел в себе сил отойти от жаркого костра.
— Нет, случаи такие были, — отвечал я, — но лишь один из них мог бы приблизить истинное освобождение Мустафы.
Я ждал реакции или нового вопроса, когда же не последовало ни того ни другого, решил рассказывать дальше. Я опустил веки, чтобы пришли единственно правильные слова, хотя внутренний голос предупреждал: пусть тайное останется тайным.
— Вот как это было, — начал я. — К югу от Атласских гор, за границей с Алжиром, есть долина пересохшей реки, куда, по словам местных жителей, приходят умирать верблюды. За этой долиной, усеянной верблюжьими скелетами, лежит черная каменистая пустошь, а дальше простираются пески, своей огромностью лишь намекающие на бесконечность Сахары. Именно здесь люди определенной категории — главным образом европейцы и американцы — прощаются с жизнью, удаляясь в пустыню. Этим людям их мир ничего не оставил. Они рады покинуть его. Они пересекают границу пустыни и идут, все идут, пока не умрут, чаще всего от обезвоживания организма и от сердечных приступов. По пути они бросают разные вещи. Кажется, они бы и собственную кожу сбросили, если б могли. Первыми в песок летят бумажники и ламинированные кредитные карты, затем купюры и монеты, следом — паспорта и другие документы. Фотографии любимых они сохраняют дольше всего; впрочем, большинство самоубийц на последней стадии пути отказываются и от этих реликвий. Пустыня имеет свойство заявлять свои права на все, что хоть раз осязала, зато в своем милосердии посылает быструю смерть. Песок омывает человека, раздевает, отбеливает кости. У каждого самоубийцы, найденного до разложения плоти, на лице неизбежная улыбка. Ибо он шагнул прямо в рай, и не важно, что осталось на его бренном пути. Сахрави зовут это место Пустыней Любви; говорят, что пески питают бесконечное сострадание к людям.
Там-то, в Богом забытых местах, где нет ни дорог, ни жилья, несколько лет назад один гуртовщик нашел истрепанный, выцветший паспорт гражданина Индии, принес его в Аль-Симару, на базар, в надежде продать за несколько дирхамов. Об этом я узнал от моего друга Набиля; нам удалось добыть паспорт и сдать марракешской полиции. Мы хотели доказать невиновность Мустафы. Увы, мы затеяли это в недобрый час, ибо полиция вопреки нашим ожиданиям сочла паспорт прямым доказательством вины моего брата, и Мустафа по сей день за решеткой.
Священнослужитель
— Очень интересно и весьма трогательно, — послышался мягкий, вкрадчивый голос. — Да только вряд ли это достойное завершение человеческой жизни.
После короткой паузы тот же голос добавил глухо и грозно:
— Я имею в виду жизнь мусульманина.
С любопытством взглянул я на говорившего и узнал бородатого священнослужителя, с которым нынче уже имел беседу. Он выдержал мой взгляд и с улыбкой продолжил:
— Я искал встречи с тобой, ибо у тебя репутация вдумчивого и изобретательного рассказчика. Я с нетерпением ждал вечера — рассчитывал отвлечься от мирских забот. Как тебе известно, я пришел к самому началу истории, дабы не пропустить ни словечка. Я был готов слушать, однако мне следовало бы понять еще в тот момент, когда ты раскрыл рот, что обещанного ты не выполнишь.
Мулла помолчал, пристально глядя мне в лицо.
— Искусство рассказывать истории, — заключил он, — требует изобретательности, изощренности. По крайней мере таковы рассказчики в моем племени. Всякий же, кто решил целый вечер посвятить женщине, вдобавок чужестранке, уже этим одним сбивается с пути к идеалу. Я слушал тебя с нарастающим недоверием, которое слишком скоро обратилось в гнев. Твоя история не только не тешит разум — она подобна внебрачному ребенку, зачатому по глупой случайности. В ней нет борьбы двух начал, нет вечных ценностей, нет вдохновения, нет ни единой мысли. Если ты и явил истину, то в стадии деградации; в твоей истории истинна лишь деградация.
До сих пор я слушал внимательно, но тут не выдержал:
— А любовь разве не относится к вечным ценностям? Разве истинная любовь не вдохновляет всякого, кто ее испытал?
— Любовь, о которой ты весь вечер твердишь, — божественная категория, — отвечал священнослужитель. — В истории человека, который сам себя обрек на страдания, о ней нет ни слова.
— Разве красота не является проявлением божественного?
— Нет, когда чисто человеческие качества отдельной персоны возводятся в статус божественных. В тот день, когда двое чужаков гуляли по Джемаа, я тоже там был и не понимаю, чем они заслужили столько внимания, что ты даже историю о них рассказываешь.
— Допустим, — быстро сказал я. — Но разве женская красота тебя совсем не трогает? Ты же мужчина!
— Женская красота — дело десятое.
— Тогда не надо обобщать, — попросил я. — Лучше остановимся на подробностях моей истории. Почему бы тебе, например, не поведать нам, как выглядели чужестранцы?
Священнослужитель усмехнулся прозрачности маневра и ответил со свойственной ему сжатой выразительностью:
— Они были некрасивы, как все люди Запада.
— То есть, по-твоему, женщина не отличалась изяществом?
Он рассмеялся.
— Вряд ли я стану утверждать, что восхищался чужестранкой. Скорее она вызвала во мне жалость. Конечно, была в ней определенная животная привлекательность, но не более. Привлекательность самки. В отличие от тебя, рассказчик, меня не будоражит обнаженная плоть, а наряд чужестранки едва ли подходит под определение «пристойный».