После перерыва. Пути русской философии - Сергей Хоружий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И как же Александр Иванович объяснял себе причины высылки?
— А вы думаете, он объяснял? Это было необъяснимо. Мы думали, это недоразумение ...»
Так вспоминает, беседуя с нами у себя дома в Москве, Вера Александровна Рещикова, дочь Александра Ивановича Угримова и пассажирка первого философского парохода. Угримовы — из коренных насельников арбатской профессорской Москвы. Жили они в те годы в одном из особнячков на Сивцевом Вражке, и мне не раз думалось — не вспоминал ли о них соратник профессора Угримова по Помголу, собрат по испытаниям высылки Михаил Осоргин, когда он писал свой «Сивцев Вражек», рисуя любовно особнячок, старого профессора и его Танюшу, ровесницу Веры Александровны? (Думать — думал, - а выяснять не пытался — надо ли?)[2] Как осоргинские герои, они — в стороне от политики, хоть вовсе не в стороне от жизни и службы родине. Взгляд политика мог бы уловить ход событий тогда, когда он наметился — едва ли не за год до высылки. Весною различил этот ход философ Бердяев. Угримовы — с доверием надеялись на «нормальную жизнь» до последнего дня. Да что! и по сей день высылка и Помгол не соединяются в сознании нашей хозяйки и, вопреки моим доводам, не входит в это сознание идея власти, для которой помощь умирающим — преступление. Сколь возросли в широте понятий следующие поколения россиян!
Как положено, за арестом у каждого из высылаемых следовали допрос и предъявление обвинения. Допрос, стандартный для всех, заключался лишь в ряде общих вопросов: отношение к советской власти, к эмиграции, взгляд на задачи интеллигенции, и т.п. (впрочем, разные авторы из высланных приводят не совсем одинаковый список вопросов). Затем предъявлялось обвинение по статье 57 уголовного кодекса: контрреволюционная деятельность в период особо тяжелого положения страны. После этого объявлялось решение участи: обвиняемый подписывал бумагу об административной высылке за границу по постановлению коллегии ГПУ. Срок в ней не был указан, но устно сообщалось тут же, что высылка — пожизненна. И наконец, давали на подпись уведомление о том, что возвращение в страну без разрешения будет караться расстрелом. Понятно, что в этой юридической процедуре концы вовсе не сходились с концами. Обвинение по статье предполагало приговор суда, а не административную высылку; основанием же для высылки служил не уголовный кодекс, а декрет ВЦИК, принятый «в последнюю минуту», 10 августа 1922 г., и предусматривавший срок лишь до трех лет. Понятно, однако, и то, что эти неувязки ни в чьих глазах не имели даже тени значения. О них не пишет почти никто из изгнанников, но зато все очень запомнили бумагу о расстреле. Эта впечатляющая деталь — прямое указание Ленина: «расстрел за неразрешенное возвращение из-за границы» — одно из сформулированных им в мае добавлений к уголовному кодексу.
По-разному, конечно, приняли изгоняемые свою судьбу. Недавно журнал «Слово» перепечатал у нас записи в стиле альбомных, которые сделали изгнанники-петербуржцы во время плавания на «Пруссии». Там, сразу по отъезде, почти у всех доминирует одно: тоска расставанья с родиной. Но это — особенный момент, да и не столь большая часть высланных там представлена. В целом же, спектр настроений очень широк. После бесед на эту тему со многими сотоварищами, Н. Волковыский писал: «Отношение к разлуке с родиной было различное. Кое-кто, и я сам в том числе, не хотел уезжать, нам казалось, что самые страшные годы уже пережиты ... Отдельные среди нас высылке не радовались, другие — приняли ее с восторгом ...». Так чувствовал и думал перед отъездом князь Сергей Евгеньевич Трубецкой — верно, единственный из всех, активно причастный к антибольшевистской борьбе: «Раз я ничего не могу здесь сделать, остается бежать отсюда, бежать, бежать скорее и не видеть... Вон, вон отсюда! —теперь это было мне ясно и я опасался только, что вдруг что-то помешает нам уехать». Не столь далек от него московский литератор Иосиф Матусевич: «Каждый почел бы для себя за спасение уход из советского Эдема. Нам откровенно завидовали». Но вот Бердяев, однако, пишет: «Когда мне сказали, что меня высылают, у меня сделалась тоска. Я не хотел эмигрировать». Философы, строившие самобытную русскую метафизику, связаны были с родиной не только жизнью, но и мыслью, самими истоками своего творчества. Сильнее всех эта глубинная, даже мистическая, если угодно, связь дает знать себя у отца Сергия Булгакова. Он плыл в изгнание на итальянском пароходе, шедшем из Севастополя в Константинополь, и в дневнике своем записал так: «От родины я не должен, не могу и не хочу никогда отказаться, и, значит, умираю всю оставшуюся жизнь». И в заключение этого ряда свидетельств, вернемся опять к Угримовым. Мы ведь догадываемся уже, как приняли весть на Сивцевом Вражке, не правда ли?
«— Я не знаю человека, который бы сказал: «Слава Богу! Мы рады!» Для нас это была катастрофа. Отъезд — горе. Но только мы были убеждены, что мы через год вернемся. У нас был дома молебен перед самым отъездом. И, когда молебен кончился, то папа, я помню как сейчас, встал и сказал, перекрестясь: «Ну, через год мы вернемся!». Он абсолютно был в этом уверен».
В Москве и в Питере с высылаемыми обращались различно. В северной столице, которую прозвали в ту пору «вотчиной Гришки Третьего» (Отрепьев — Распутин — Зиновьев), всех посадили в тюрьму и порядком там продержали: «от 40 до 68 дней», как потом педантично подсчитали сами изгнанники. В Москве в тюрьме почти не держали, обращались с чекистским политесом: стиль Дзержинского. Раньше были закончены и приготовления. Сначала ГПУ собиралось получить въездные документы в Германию по собственному запросу и разом для всех; но так, однако, не вышло. «Канцлер Вирт ответил, — пишет Н.О. Лосский, — что Германия не Сибирь и ссылать в нее русских граждан нельзя, но если русские ученые и писатели сами обратятся с просьбою дать им визу, Германия охотно окажет им гостеприимство». Итак, устройством виз занялись сами высылаемые, а точней, избранные от групп, которых в Москве назвали по-русски старостами, в революционном же городе Питере — делегатами. Старосты были А.И. Угримов и В.И. Ясинский, делегаты — Н.М. Волковыский и Н.О. Лосский. Их миссией было и устройство прочих отъездных дел, в основном, хлопоты о смягчениях более чем спартанских норм вывозимых пожитков: на человека дозволялась одна простыня, один костюм, две рубахи... по словам М. Осоргина, «не было разрешено вывезти ни одной писаной бумажки и ни одной книги».
Наступило отплытие. Последняя деталь, которая запомнилась Вере Александровне в Петрограде, — проходившая с песней по набережной рота солдат. «Мы с мамой заплакали: „Это русские солдаты — не те, что приходят с обыском!"». Н.О. Лосский выезжал вместе с тещей, директрисой известной в Петербурге женской гимназии; и отплытие «Пруссии» сделалось благодаря этому живописным: «Вьющейся разноцветной лентой потянулись через публику, точно гусиный выводок, сотни полторы молодых, возбужденных от холодка, от волнения женских лиц. Студентки, ученицы Стоюнинской гимназии, пришли проститься с Марией Николаевной». После стольких лет войны, голода, террора — полторы сотни бывших гимназисток на набережной. Какая деталь нам скажет больше о том, что было когда-то русское просвещение, русская гимназия?! В недавнем интервью академик Д.С. Лихачев рассказал, что и его гимназический учитель привел на пристань большую группу учеников, справедливо решив, что событие будет для них поучительно и памятно. В Москве студенты университета поднесли С.Л. Франку прощальный адрес, где говорилось: «Ваше философствование, ваш идеал... будут всегда светить нам... Будем верить, что придет время, когда снова сможем мы работать с Вами, дорогой Семен Людвигович...». Когда пароход с москвичами проходил Кронштадт, к нему — вспоминает вновь Вера Александровна — приблизилось несколько шлюпок с матросами. Дивились, жалели: вы ж все тут русские, куда же вы это, как же? И долго махали вслед бескозырками...
Три дня плаванья прошли на обоих судах без происшествий. На «Обербургомистре Хакене» Н.А. Бердяев «в широкополой шляпе на черных кудрях, с толстой палкой в руке и в сверкающих калошах прогуливался с С.Л. Франком». Отмечали в море именины, Вера — Надежда — Любовь — София, и по этому случаю М. Осоргин «говорил витиеватую заздравную речь в честь всех именинниц. — „С нами мудрость (София), Вера, Надежда, но нет —Любви, Любовь осталась там... в России!"». Читатели его знают: Михаил Андреевич грешил немного сентиментальностью... Подплывая, москвичи ожидали, что будут торжественно встречены представителями эмиграции. Рассказ В.А. Рещиковой: «С приближением высадки профессора устраивают собрание: как реагировать на ожидаемые восторги. Настроения патриотические: будем сдержанны. Подплываем к Штеттину... Николай Александрович выходит на палубу и говорит: „Что-то никого там не видно". Никого нет. Ни души». С.Е. Трубецкой хладнокровно уточняет: «На пристани стояло несколько упитанных немцев с толстыми, налитыми пивом животами». Никто не встречал прибывших и в Берлине, один только представитель немецкого Красного Креста. Разместили по небольшим гостиницам, пансиончикам. «Был запах газа и запах Sauerkraut (кислой капусты —С.X.). И тут я легла в постель и очень плакала».