Северное сияние - Мария Марич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Кондратий, наверное, рад-радешенек, что князь Евгений приехал», — подумала она, зная, что Рылеев очень ждал приезда Оболенского.
В детской был полумрак от горевшей голубой лампады. Настенька спала, крепко обняв желтую байковую собачку с тускло блестевшими бусинками вместо глаз.
Поздно вечером Рылеев на минутку забежал в комнату жены. Она сидела на низенькой скамеечке перед изразцовой печкой и помешивала кочергой нагоревшие угли.
— А Настенька спит? — спросил Рылеев.
— Давно, — коротко ответила Наталья Михайловна.
Рылеев вдруг опустился перед нею на колени.
— Ты что? — ласково провела она рукой по его темным густым волосам и, улыбаясь, заглянула в глаза.
Лицо ее, зубы и гладко зачесанные, за уши волосы — все отливало подвижным блеском раскаленных углей.
Несколько мгновений Рылеев молча смотрел на нее.
— Никак не привыкну я к твоей красоте, Наташа, — с серьезной страстностью проговорил он. — Каждый раз как будто впервой тебя вижу. А вот нынче при взгляде на тебя какая-то особенная сладостная боль охватывает.
Наталья Михайловна еще раз погладила его по голове.
— Полно, родной. Что это ты? Никак слезы на глазах?
— Нет, друг мой, нет, ангел-утешитель, — прошептал Рылеев и положил голову к ней на колени.
— Не жар ли у тебя? — встревожилась она, дотронувшись губами до его лба.
— Нет, ничего, погорячились мы там… — Рылеев чуть двинул рукой в сторону кабинета.
— Нынче новые у тебя. Кто это — глаза глубокие, высокий такой?
— О ком бы это? Что-то невдомек…
— А тот, что позже приехал, собою нехорош и на всех смотрит, как отец на расшалившихся ребятишек. Дуняша его шубу припрятала было: «Неровен час, стащит кто», говорит. А шуба, правда, целый клад, вся на черно-бурых лисах. Чудо как хороша!
Рылеев улыбнулся.
— Это Трубецкой.
— Тоже сочинитель?
— Да, ангел мой, только он… не стихи сочиняет.
Наталья Михайловна широко раскрыла глаза. Рылеев поцеловал их и, уходя, сказал:
— Ложись, милый друг. Я приду поздно.
Отвечая кому-то на один из бесчисленных вопросов, Рылеев вдруг взялся за горло, будто сдавленное сухими, шершавыми пальцами.
«Нет, видимо, Наташа права. Простудился я. Вот и озноб», — подумал он.
Хотел пройти к жене, чтобы взять ее теплый платок, но кто-то резко дернул его за полу фрака. Рылеев обернулся.
Сердитые глаза в упор смотрели на него.
— Ты что, Каховский?
— Послушай, скоро ли эти болтуны уберутся восвояси?
— Что ты, голубчик? Чего сердишься?
Наклонился и погладил по плечу, но Каховский сбросил его руку и продолжал тем же недовольным тоном:— Сам знаешь, о чем речь должна быть.
— Так ведь поутру с Трубецким обо всем условились…
— Ни о чем не условились. Ахали и всякие превыспренние речи произносили… Пусть уходят!
— Да ведь не выгнать же их?
Презрительная улыбка шевельнула сухие губы Каховского:
— Невежливо? От князей вежливостью заразился? Те и помереть готовы из вежливости.
Каховский отвернулся сердито и ни слова не сказал, пока не разошлись все те, при ком нельзя было говорить о самом главном.
Как только наступила эта минута, Каховский встал, подошел к столу и, не садясь, впился в Трубецкого взглядом. Трубецкой вдруг покраснел, но глаз не опустил.
— Нынче нам Рылеев сказывал, — медленно заговорил Каховский, — что Северная директория назначила вас, князь, в диктаторы. Отдавая всего себя служению на благо отечества моего, осмеливаюсь спросить, какими силами мы располагаем, какие действия решено предпринять для успеха затеваемого дела? И еще: что надлежит исполнить мне, человеку одинокому, без богатства и знатности, уволенному за болезнью от службы Астраханского кирасирского полка поручику Каховскому?
Рылеев пристально смотрел на него и не понимал, а сердцем чувствовал, что за этим нарочито деловым тоном Каховский прячет острую муку сомнения и в Трубецком, и в нем, Рылееве, и в Оболенском, и во всех тех, кто здесь только что спорил, восклицал и клялся заветными клятвами.
— Ну что же. Будем отвечать по пунктам, — снисходительно улыбнулся Трубецкой. — Наши силы… Морские… Лейтенант Завалишин принят в Общество. Но держится в стопине и успехов своих в распространении наших идеи среди матросов не объясняет. Но лейтенант Торсон завербовал изрядное количество лейтенантов и мичманов. Среди них Дивов.
— Дивов — мальчишка, ракета. Если и привлечет к себе внимание, то лишь на краткий миг, — сказал Бестужев.
— Но возмутить матросов он сумеет, — проговорил Рылеев, зябко поеживаясь. — А сменить начальство и захватить крепость сможешь ты, Бестужев.
— Ни меня, ни Завалишина матросы не послушают, — спокойно ответил Михаил Бестужев. — Им нужен приказ их же начальников.
— Пустяки вы говорите, — рассердился Рылеев. — Гвардейский экипаж будет наш.
— По причине того, что ты сего желаешь? — с иронией спросил Каховский.
— Ты, братец мой, ходячая оппозиция, — полусердито ответил Рылеев, — тебя не переговоришь.
— Итак, князь? — снова обратился к Трубецкому Каховский.
— За Московский полк можно ручаться. Не правда ли, Бестужев? — спросил Трубецкой.
Бестужев утвердительно кивнул.
— Финляндский и лейб-гренадерский тоже наши, — сказал Рылеев.
Трубецкой подробно пересчитывал батальоны и роты полков, в которых среди офицеров многие были членами Тайного общества.
Но, вслушиваясь в интонации его голоса, всматриваясь в длинное усталое лицо и, в особенности в очертания бесхарактерных губ, Каховский ничему из того, что тот говорил, не верил.
— Что же касается вооруженных сухопутных сил на юге, — после небольшой паузы продолжал Трубецкой, — то они давно готовы. Сергей Иванович Муравьев-Апостол и Бестужев-Рюмин надеются произвести военную революцию без малейшего кровопролития. Оба они убеждены, что угнетаемые помещиками крестьяне, притесняемые начальством солдаты и офицеры, а также разоренное дворянство по первому знаку возьмут сторону восставших. Павел Иванович Пестель сетовал, правда, что Сергей Муравьев больно скор и что ему с большим трудом удается сдерживать южан от их нетерпеливого стремления выступить. Но если это все же случится невдолге, Пестель, разумеется, тоже подымется, а за ним большая сила. Никита Муравьев недавно показывал мне письмо Павла Ивановича, в котором он напрямик спрашивал, готовы ли мы к выступлению, а ежели нет, то когда именно сможем выступить.
— А что ему ответил Никита? — спросил Оболенский.
— Никита прислал мне в Киев для окончательного согласования свой проект конституции. Мне не нравится излишняя его предосторожность и стеснение для народа… А сам Никита, к сожалению, снова повез свою супругу в орловскую деревню… Александра Григорьевна очень хворает после неблагополучных родов, — сочувственно проговорил Трубецкой.
— Так, — сказал Каховский. — Крысы начинают покидать корабль.
— Теперь касательно вашего третьего пункта, — делая, вид, что не слышал фразы Каховского, продолжал Трубецкой. — Меня, право, смущает ваш вопрос. Мы все положили отдать себя на служение отечеству. И я не понимаю… почему вы, Каховский…
— Извольте, я изъяснюсь. Для блага моего отечества я готов бы и отцом моим пожертвовать. Но мне надо быть твердо уверенным, что я не паду жертвой ради тщеславия других.
— Экой ты, право, — вырвалось у Рылеева. — Бери пример с Якубовича. Тот, однажды доверившись нам, без рассуждений готов всячески жертвовать собой…
— Все это у него хвастовство, бравада, — хмуро прервал Каховский.
— Он давно предлагал убить государя, да мы не допустили, — продолжал Рылеев.
— Что же так?
— Время не пришло.
— А когда придет, тогда кого удостоите?
— Обстоятельства покажут, — в один голос сказали Трубецкой и Оболенский, переглянувшись между собой.
Каховский заметил это.
— Прошу вас, господа, — бледнея, заговорил он, — запомнить однажды и навсегда: если вы разумеете меня кинжалом, то, пожалуйста, не уколитесь. Я готов жертвовать собой отечеству, но ступенькой к возвышению ни даже тебе, Рылеев, ни кому другому не лягу.
Оболенский с жалостью глядел в его искаженное обидой и страданием лицо. Захотелось успокоить его.
— Чудной вы: то пожертвовать жизнью собираетесь, а то самолюбие ставите выше… Право, зря раздражаетесь, Петр Андреевич.
— Я не Андреевич, а Григорьевич! — бешено крикнул Каховский. — А жертвовать собой — не значит жертвовать честью. Памятуйте это, ваши сиятельства!
Резко повернулся и выбежал в прихожую. Там, оборвав вешалку на воротнике шинели, схватил ее и ринулся вон…
В то время как курьеры везли в Варшаву Константину письма из Таганрога и Петербурга, в то время как на монетном дворе чеканились рубли с изображением профиля этого нового царя и все витрины петербургских магазинов выставили наскоро отпечатанные портреты Константина, «похожего на папеньку, но в издании чудачествами дополненном», как выражались столичные остряки, — сам Константин неистовствовал от злобы и досады, запершись в кабинете своего варшавского дворца.