«…и компания» - Жан-Ришар Блок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В темноте Жозеф не мог видеть лица брата, но голос Гийома дрожал от волнения.
— Три ночи в неделю? Но ведь ты ложишься в девять часов!
— Да, я ложусь в девять, а в одиннадцать уже просыпаюсь и не сплю до утра.
Жозеф почувствовал жалость, а может быть, устыдился своей горячности.
— Стало быть, когда мы шутим, что ты засыпаешь с петухами…
— Все это пустяки, Жозеф, лишь бы они не догадались.
— А это у тебя давно?
— Сейчас уж не припомню точно. Трудно сказать. Должно быть, с войны.
— И тебе все хуже?
— Да.
Жозеф начал спускаться с лестницы.
— Ты нащупал перила? Осторожно. Но ведь ты понимаешь, что это серьезно?
— Понимаю. А что делать?
— Почему ты не принимаешь лекарства? Непременно сходи к врачу.
— Не стоит, это у нас в крови. Нас всех гложет.
— Ты чем-нибудь озабочен?
— Все мы чем-нибудь озабочены.
— Ты действительно настоящий Зимлер.
— А ты? — спросил Гийом, и голос его вдруг прозвучал резко.
Жозеф уклонился от прямого ответа.
— Ну, я…
Они ощупью добрались до ткацкой мастерской, дверь которой забыли притворить. Синеватый свет луны вливался в огромные окна.
По нижнему этажу, с фонарем в руке, проследовал Пайю. Гийом вошел в застекленную конторку и дрожащей рукой зажег керосиновую лампу на столе Ипполита.
Следует сказать, что эта самая лампа горела на отцовском письменном столе, когда они еще были детьми; с детства помнили они столы и стулья, стоявшие сейчас в конторе. А эти двое, только что в запальчивости оскорблявшие друг друга, были братья Зимлеры из Бушендорфа, пересаженные, как черенки, в почву Вандевра для нового существования. Поэтому, когда Гийом поднял свое изможденное лицо с персидским профилем и вопросительно взглянул в глаза Жозефа, оба поняли, что случилось нечто важное.
— Что же тебя особенно беспокоит?
Голос Жозефа прозвучал устало и не так уверенно, как прежде.
Вера в виновность брата подсказывала Гийому столь правильную тактику, что ей мог позавидовать самый искусный дипломат.
— Так это правда, Жозеф? — закричал Гийом, хватая брата за руку. — Так, значит, это правда?
Жозеф ждал всего, только не того, что ему придется тут же привести в ясность свои чувства.
— Не понимаю! Что ты хочешь этим сказать?
— Значит, это правда! — заключил Гийом, и в голосе его прозвучало отчаяние. — Значит, правда!
Он отбросил руку Жозефа.
— Ради бога, скажи яснее.
— Что сказать? То, что ты сам знаешь? То, что знают все?
— Вам, очевидно, повезло, если вы всё знаете. Я лично не понял ни слова.
— Ах, Жозеф! Зачем ты это сделал?
Впрочем, Гийом настолько верил в то, что говорил, что не слушал ответов брата и продолжал беседовать сам с собой. Через десять минут в душе Жозефа уже не осталось ни одного белого пятна. Жозеф знал теперь то, что ему хотелось бы подольше не знать, а рука брата с лихорадочной и фанатической поспешностью все раздирала и раздирала края незапекшейся раны.
— Нет, ты не можешь, ты не можешь сделать этого!
В злобе и тоске Жозеф метался по стеклянной клетке. Он втянул в плечи свою бычью шею, сжатые в кулаки руки были глубоко засунуты в карманы и судорожно вздрагивали.
— Да кто вам позволил? Зачем вы это сделали?
Сейчас братья прибегали к самым неопределенным выражениям: «Вы это сделали». Что «это»? О чем шла речь? Для Гийома — о том, чтобы сохранить незыблемыми законы клана. Для Жозефа — защитить самые заветные свои чаяния, о которых так просто не скажешь.
— Я согласен, что эта девушка не лишена достоинств, — бормотал Гийом, чувствуя священное опьянение Авраама, приносящего в жертву сына. Однако он был напуган гневом Жозефа.
— Да что вы о ней знаете? Разве вы можете о ней судить? Разве вы понимаете, что она такое?
— Я ведь ничего не отрицаю, и мама тоже, и Гермина… Но ты же не можешь так заблуждаться.
— Ах, вот как! Объясните хоть, к чему вы клоните?
— А вот к чему, Жозеф: что бы там ни произошло, каковы бы ни были твои чувства, есть нечто, чего нельзя касаться, — это наша фабрика и наша семья. Ты не можешь нас покинуть, ты не можешь выделиться!
А почему, скажут, Жозеф им не ответил просто: «Я женюсь на мадемуазель Лепленье и не уйду от вас». Те, кто так легко решает вопрос, пусть приглядятся к нашей «единой и неделимой Республике». Дух ее кодексов бессилен против того, что нарушает хотя бы букву ее законов.
Жозеф никогда не изучал общественных наук, но и он понял в эту минуту, что тридцать веков гнета религии сильнее чувства, насчитывавшего всего месяц.
Да, сильнее, хотя правота на стороне этого молодого чувства, а не на стороне веков. Жозеф не раз об этом думал в течение всей своей последующей жизни.
Он открыл было рот, собираясь ответить: «Какая между всем этим связь? Я женюсь на ком хочу и не уйду от вас». Но произошло обратное. Он так и остался стоять с открытым ртом, тупо глядя на лампу, и с каждой минутой ему становилось яснее и очевиднее, что все связано между собой, связано и переплетено.
Тем временем Гийом говорил и говорил, не заботясь о логической последовательности своих слов. Он вытявкивал фразу за фразой, не пытаясь угнаться за стройным ходом мыслей и умозаключений Жозефа.
— Гойская девушка в нашей семье? Ты же знаешь, что это невозможно… Мама… Что бы ты ни делал… Ведь верно? Ты знаешь маму… А впрочем, ведь она… она тоже никогда не согласится… Разве она станет еврейкой? Нет… тебе придется уехать… придется уехать… А тогда? Тогда, значит, этот самый… как его, Маш-Бурбэн… тот маленький домик, который ты мне вчера показывал… значит, ты там хочешь жить, отдельно от нас? А мы? Нам остается фабрика, долги… Жить потихоньку, потихоньку работать, бросить дело… А фабрика? А долг? А я? Когда папы и дяди Миртиля не будет, значит, я останусь один… совсем один…
Это соображение пришло Гийому только в последнюю минуту. Он сам испугался. Он затаил про себя образ Элен, воспитывающей детей Жозефа Зимлера ревностными католиками. Разве этого не могло случиться? По части распознавания женских козней, уж поверьте, Сара и Гермина не ошибутся. Гийом ясно видел, так ясно, как им того хотелось, происки лукавой невестки. Вот она, закутанная в длинную монашескую вуаль, украдкой, под вечер, ведет его племянников и племянниц к черной дыре исповедальни.
Но, скрывая от самого себя этот довод, он со свойственной мужчинам внутренней стыдливостью еще сильнее ужаснулся остальным своим открытиям. И особенно — грядущему одиночеству, которое всей тяжестью упадет на его плечи. И, заранее ужасаясь, он простонал:
— Один, совсем один! Значит, придется отказаться от всего! Значит, нечего и думать о расширении фабрики, о новых делах. Или даже придется взять… да, взять компаньона… Жозеф! А ты…
Его вдруг осенила новая мысль; он нанес удар вслепую, но удар этот оказался решающим:
— Пусть даже Вениамин уехал. Но ведь он уехал, чтобы работать, делать дело. У него были свои представления о долге. Я их не разделяю, но тем не менее… А ты, ты… нет, это невозможно!
После долгих, мучительных блужданий Жозеф почувствовал, что где-то там, в глубине его души, рождается тот же вывод. Усилием воли он сбросил с себя это полубредовое состояние, пожал плечами и выбежал из комнаты.
Перед ним была ткацкая мастерская. Свет лампы, падавший из конторы, разбивался об остов ближайшего станка. Дубовая рама, отполированная временем, увлекала его за собой в темноту, щетинившуюся неясными очертаниями станков.
Если желтый язычок пламени говорил когда-нибудь душе человека, то в первую очередь и больше всего — душе этих двух мужчин. Каждая частица этой тишины, напряженной и почти физически осязаемой, находила в них отклик. Прежнее небытие фабрики Понсэ, эта немота и опустошенность смерти не сами по себе налились соками, приобрели вес и плотность зрелого плода. Братья еще чувствовали то страшное усилие, которое потребовалось, чтобы вырвать свое детище из небытия. Еще не было посажено дерево, а садовники уже твердо решили — быть здесь тенистому саду.
И кто лучше их, Зимлеров, мог сказать, как недалеко они ушли от этой зияющей пустоты? Кто лучше их знал, что такое непрочная, гнущаяся под ногой доска, перекинутая над пропастью?
Напрасно Гийом так расточительно терял время, стараясь отстоять перед братом свою точку зрения. Куда убедительнее его доводов был один вид ткацкой мастерской. В хаосе противоречий исчезали один за другим все вопросы, кроме одного: возможно ли сохранить это, не потеряв того?
Человек из Бушендорфа, внук и сын суконных фабрикантов, начинал понимать, что он ни за что не бросит фабрику, об этом не может быть и речи. Вдруг Жозеф решил, что этот вопрос вовсе не так уж сложен: день — здесь, вечер — в Пасс-Лурдене, вот рамки, которые замкнут счастливую и деятельную жизнь.