Пути небесные (часть 1) - Иван Шмелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все то утро светилась душа ее, и она помнила тот небесный голос. Но пришел день - и забылся голос. Старалась его вспомнить - и не могла. До конца дней не вспомнила.
После ранней обедни Даринька просила Марфу Никитишну поехать сегодня с ней к Троице-Сергию, и опять добрая просвирня отказалась: с крестом, со святой водой ходить по приходу надо, а завтра Собор Крестителя… раньше понедельника никак. Был четверг, и Даринька решила ехать одна с Анютой. Собрала для дороги саквояжик, увидела портсигар Вагаева и вспомнила, что хотела сделать. Она собрала забытые им вещи: золотой портсигар, алый шарфик, которым укутывал он ее в метели, оренбургский платок Любаши и серебряный карандашик, которым он рисовал на книге. Что еще?.. Вспомнилось голубое… шарфик! Но, обманывая себя, только подумала - и перестала думать. Все уложила старательно в коробку, перевязала ленточкой и, наказала Карпу, смотря в глаза,- раньше она боялась глядеть на Карпа, в сумрачные глаза его, следившие из-под суровых бровей за ней,- передать непременно офицеру, «если он вздумает заехать». Сердце ей говорило, что он заедет.
Просветленная, она твердо решила главное - в с е з а б ы т ь. Не стыдясь нетвердого почерка и ошибок,- Виктор Алексеевич называл его детским, и она стыдилась писать письма,- она написала Вагаеву записку: «Простите меня, я должна уехать и все забыть…» Не знала, как надо подписаться, и она подписалась «Королева». Но вспомнилось неприятное, как бывший ее хозяин Канителев все смеялся, звал ее за ее фамилию «королевой», и она разорвала записку. Переписала и подписалась одной только буквой Д. Когда подписывалась, растеклись чернила на бумаге. Она утерла слезы и написала снова. Когда отдавала записку Карпу, подумала, что Вагаев будет ждать ее у переулка, как эти дни, и она обещала ему вчера. Заколотилось и сжалось сердце, но она стала тереть под грудью, где болело, помня глубокое слово великого аскета из Фиваид: «Томлю томящего мя»,- и укрепилась духом.
«Непременно скажи,- наказывала она Карпу,- что я далеко уехала и долго не приеду… только не говори, пожалуйста, что я поехала к Троице-Сергию… пожалуйста!» Карп ласково заверил: «Никак нет, будьте спокойны, Дарья Ивановна, все исполню, как говорите». Она справилась у Прасковеюшки, когда обещалась прийти Анюта, узнала, что только завтра утром, и попросила сейчас же сходить в Дорогомилово и сказать, чтобы пришла непременно сегодня, потому что завтра рано утром возьмет ее с собой к Троице.
К поздней обедне Даринька не пошла,- боялась, как бы не встретил ее Вагаев в переулке, и помолилась в «детской». Было уже к одиннадцати, самый срок. Стараясь унять сердце, Даринька стала убирать комнаты - и нашла то письмо без марки, про которое вчера говорила ей Анюта, когда она торопилась на свидание. Письмо было незнакомое, в жестком конверте с вензелями, и Даринька почему-то боялась его прочесть. И потому, что письмо пугало ее, она стала его читать, с трудом разбирая почерк. Письмо было «ужасное»,- от барона Ритлингера.
- Письмо было совершенно исключительное по бесстыдству,- рассказывал Виктор Алексеевич,- клинический образчик эротизма. Барон писал на рассвете, как раз после маскарада, «с бокалом шампанского в руке». «Вы плещетесь в шампанском, и я пью вас!» - писал барон. Этот старый развратник называл Дариньку «святой девочкой». «И это влечет меня к вам, до преступления!» - писал он. Называл почему-то «малюткой-грешницей» и умолял усладить бренные дни его «самым невинным поцелуем», оставляя ей полную свободу «тельцем» любить кого угодно». Димка ему якобы признался, что «уже вкусил от плода», говорил о готовом контракте у нотариуса - «из рук в руки!» - о готовом на все попе, «который сегодня же обвенчает нас, и мы полетим в Италию, где благоухают лавры и млеют розы»,- невообразимо бесстыдное и идиотское. Приводил баснословные суммы в банке, перечислял имения и дома, фамильные драгоценности, какими он ее всю засыплет, «от розовых пальчиков на ножках до…» - и весь этот грязный бред пересыпался картинами «медового месяца блаженства». Даринька читала «как бы в безумном сне», Мало того: рисовал ей страшный «финал» той жизни, какую она выбрала, начав «скачком из монастыря - и прямо в грошовые любовницы»! Писал, что она, несомненно, сделает блестящую карьеру первосортной кокотки, «до красных ливрей с орлами», и кончит все грязной ямой. В заключение угрожал «покончить расчеты с жизнью», если она не сдастся,- «и на вашей душе будет незамолимый грех».
Даринька была совершенно оглушена бесстыдством, выронила письмо…- и тут позвонили на парадном. Ей мелькнуло, что это за ней, Вагаев. Она схватилась за голову, зажала уши, словно страшилась грома, и убежала в «детскую», укрыться. Слушала, затаясь. Ей казалось, что слышит крики и Вагаев сейчас войдет. Но никто не входил, и она услыхала Карпа: «Дарья Ивановна?..» Она выглянула из «детской», и Карп сказал: «Да ничего, не бойтесь».
Приезжал не Вагаев, а та, «ужасная». На весь переулок скандалила, чтобы ее впустили, ругалась неподобными словами. «Такое безобразие… я ее даже толканул, наглая какая оказалась. Говорила про вас такое… да кто ей, такой, поверит!.. будто дорогие вещи получили, большие тыщи… самое неподобное». Не помня себя, Даринька торопила Карпа: «Говори, что сказала… что, что?!..» - «Сполна, говорит, все получили от хозяина, а не расплатились, как честные барышни… ну, самое безобразие! Я, говорит, ее судом притяну». Ну, тут я ее и повернул, больше не явится, не беспокойтесь. Виктора Алексеевича нет, он бы ее…»
Даринька рыдала, и Карп успокаивал ее. Она ему выплакала всю боль, как вчера Марфе Никитишне. Карп все понял и укрепил ее. Она завернула ожерелье и брошь с жемчужиной, приложила серебряный флакончик с ужасной «пошкой» и попросила Карпа сейчас же все отнести на Старую Басманную, отдать самому барону в руки и получить от него расписку. Карп посоветовал погодить; сперва он развяжется с господином офицером,- всякое случиться может,- а как вернется старушка, сходит и на Басманную,- и не будет никакого беспокойства.
Даринька лежала в «детской» и плакала. Тогда-то и забыла г о л о с,- затерялся он в шумах дня. Оставались слова: «Се причастилась Господу», но самый г о л о с, полный благоволения и света, неизъяснимый, не помнился и не укреплял. «Крестный сон» казался теперь грозящим, безблагостным и безутешным. Обливаясь слезами, Даринька горько вопрошала - за что!.. за что?!.. И, как бы в ответ на это, рванул звонок.
- С тех дней она не могла выносить звонков, бледнела и зажимала уши,- рассказывал Виктор Алексеевич.- В звонке слышалась ей беда, угроза, что-то нечистое, издевательски-злое, облекшееся в металл. Известно влияние звука на душу… Колокола возьмите: благовестят, поют, взывают, славословят, плачут,- играют нашим сердцем. Плоть их - света духовного. В нашем звонке было для Дариньки грозящее, злое, темное. Вернувшись от Троицы, она сняла колокольчик и разбила.
Это был Вагаев. Он хотел видеть Дариньку. Карп выглянул из ворот, передал ему сверток и записку и сказал, как наказала Даринька. Вагаев побледнел и отшатнулся, и у него задрожали губы, когда он вскрикнул: «Неправда, не может быть!» По словам Карпа, он вовсе растерялся, допрашивал, называл голубчиком, совал деньги. «Вы меня, Дарья Ивановна, извините, а я им так и сказал, чтобы уж к одному концу: в Петербург, говорю, уехали… не сказывались, а думается так, что соскучились и уехали в Петербург. Так они и встрепенулись! В котором часу уехали, когда? А, думаю, Господь не взыщет… рано, говорю, уехали. Поглядели на окошко, повернулись на каблучках и побежали. Хороший офицер, вежливый, самый князь. И получил я от них за мое вранье хорошую бумажку… мой грех, на церкву надо подать».
До темноты лежала Даринька в «детской», и никто больше не звонился. Пришли Прасковеюшка с Анютой. Карп сходил на Басманную, барона не застал, постоял у Никиты Мученика за всенощной, опять зашел, как сказали ему лакеи, в восьмом часу и застал барона. Барон выслал лакея взять «важную вещь» от посланного. Но Карп не отдал лакею, а затребовал самого барона. Барон, наконец, вышел, но Карп и ему не выдал, а потребовал наперед расписочку, сказал: «Вот, можете поглядеть, какие веши, только дозвольте вперед расписочку». Сказал, на крики барона, что никакого недоверия у нас нет, а женщина от них приходила - скандалила сегодня на улице, судом грозилась хорошему человеку, а некому защитить, сам инженер уехал. «Вот, значит, и дозвольте расписочку, а то перешлем через полицию». Барон обругал ослом, хлопнул дверью, а все-таки выслал расписочку с лакеем, и Карп тогда выдал вещи. Рассказывая об этой «менке», он прибавлял, что вытолкать его никак не посмели, хоть и много лакеев набежало: вид у него такой… «Поопасались, в случае чего… разговору бы не вышло».
Тот день Богоявления был в жизни Дариньки знаменательным. Морозный, яркий, остался он в ее сердце светлым: зло, в последнем порыве, расточилось, утратило власть над ней. Вечер Богоявления сошел на нее покоем, в душу ее вошел простыми словами Карпа; «Теперь будьте, Дарья Ивановна, спокойны… все вот и р а з в я з а л о с ь». И Даринька чувствовала, как у нее на душе покойно, все развязалось - «ушло с в е щ а м и». Весь вечер занимались они с Анютой сборами в путь, на целую неделю едут, говеть будут. Даринька избегала думать, что будет дальше: как батюшка Варнава скажет. Об одном думала: откроет ему душу, и он решит. И будет - как он решит.