Собрание сочинений. Том 1 - Петр Павленко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Варвара Ильинична запела по-украински, что означало ее крайнюю растроганность и ту певческую печаль и тоску, которые приходят, когда певец заблудился в песнях:
— Ой, глянь, сынку, на сход сонця,Чи не видно там японця?— Бачу, мамо, я не сплю,На границе я стоюОй, не сплю и не лежу,Нашу землю стережу.
Очарованный хмелем и песней, Луза с мрачным уважением глядел на Варвару.
— Пей, Варя, пей, красота моя! — восторженно покрикивал он. Неясно было, чего он хотел от Варвары, чтобы пила она или пела, но сердце Лузы уже не считалось ни с какими словами. — Пей, Варюха! — кричал он плача.
Многие оглянулись на печальный бабий голос, в котором вздрагивала сухая, еще не капнувшая, но уже соленая на слух слеза.
Лузу не веселил пир. Он все время рассказывал о пятом китайце, что убежал от расстрела.
— Надо было нам в двадцать девятом году подмигнуть им, — говорил он. — Сами такими были.
— Не смешивай личного в партийным, — утешал его старик Валлеш.
А старший Плужников бил Лузу кулаком по спине, говоря:
— Приезжай, чорт, в тайгу — такой интересный климат… Промнись. Захирел ты на границе, ей-богу. Что ты с ней связался, не пойму…
Да, бывал уже Луза в гостях, ездил проветриваться и к старым товарищам, и в санаторий. Два месяца сидел он безвыходно в отличном доме отдыха, в Крыму, и через неделю заскучал, замрачнел невообразимо.
Сначала все ему было приятно — и люди и разговоры. Удавалось ему ловко ввернуть о гражданской войне и интересно рассказать о японцах и партизанах. Но дня через три, когда рассказаны были самые интересные и видные истории, люди стали приставать к нему с расспросами о том, как дело с лесом на Дальнем Востоке, да велико ли судоходство по Амуру, да относительно новостроек. А он все сворачивал на гражданскую войну и японских шпионов, — как они, офицеры генштаба, живут в тайге охотниками или потрошат иваси на рыбалках. Но и этих историй хватило не больше чем на день. И, рассказав их, он замолчал, перестал ходить в клуб и заваливался спать раньше времени, рыча во сне от хлопотливых переживаний.
Особенно донимал его один в доме отдыха, любитель поговорить о политике. Он говорил об углях, о железной руде, о лесах, об озерах, только что найденных в тайге. Презрительно кривя губы, он поругивал таежных людей за бездомность.
— Мало у вас народу и медленно растете. Экзотика вас развращает — тигры, женьшень, японцы, тайга. А экзотика в том, что, сидя в лесу, спички из Белоруссии возите. И не стыдно? Целлюлозы сколько угодно, а ученические тетрадки в Москве, небось, закупаете. Вот попадут к вам рязанцы да полтавцы, они научат вас, как ценить Дальний Восток!
— Беден ваш край человеком, — говорил он. — Мало человека у вас, и прост он чересчур… Смел, но узок, без самостоятельной широты ума. Мало ли столетий прошло, как забрел он туда и сел на туземных стойбищах? Мало ль он повыжег лесов, поразгонял зверя, — а нет, не стал родителем края, не пустил глубоких корней в землю, не воспел ее, не назвал родиной. Только сейчас берется он за хозяйство, да и то полегоньку.
— Э-э, ерунда! — пробовал отмахнуться от него Луза.
Но отдыхающего трудно было сбить с мысли.
— Жил у вас человек при царе сытно и воровски, как в чужом, не собственном дому, — все не считано, не меряно: ни земля, ни лес, ни рыба, ни зверь. От богатства края был нерадив и в общем небогат народ, и оттого, что все валялось нетронутое, небрежен стал, глух к труду. Не заводил у вас человек радостей надолго, не оставлял детям хозяйство со старыми, своей рукой посаженными корнями. Надо к вам новых людей подбросить, освежить вас.
Луза собрал чемодан и, никому не сказавшись, уехал домой.
Подъезжая к Байкалу, стал успокаиваться. За Благовещенском повеселел, а приехав в Хабаровск, запел с мрачным весельем:
На горе, на горе, на шовковой траве,Там сидела пара голубей…
Из окна вагона несло гарью лесов. Разбойничий запах гари веселил Лузу. Старик вылезал по грудь из окна, ругал на чем свет стоит проезжих мужиков, а они удивленно и вместе с тем спокойно отвечали ему жестами, от которых у него захватывало дух.
Он хорошо знал, что значит быть в гостях, и, небрежно махнув рукой, отвечал Валлешу:
— Вы все знаете, злость на этих японцев у меня великолепнейшая, первого сорту, а нервы… э, нервы дают себя знать в любом вопросе.
Он становился все злей и злей. Узкие глаза его сжались, рот открывался медленно, нехотя.
— Антипартийно отношусь к японцам — факт, — говорил он. — Ненавижу. Я их в пень рубил.
— А польза есть? — спросил Шершавин, щуря невыспавшиеся глаза. — Сидишь на самой границе, а японцы у тебя под носом на диверсии ходят.
— А вы воздух закройте на замок, — возражал Луза, смеясь ядовитым смехом. — Чего же вы, право? Закрыли бы на замок воздух — и вам спокойно, и нам веселее… Народу никого у нас нет, — сказал он опять, пожевывая сивые усы. — Строить чего-то собираемся, а двор не огородили. Все, брат, у нас попрут. — Тишина приграничной полосы казалась ему тишиной всего края и раздражала его.
— Для того и огораживаемся, чтобы воры не лазали. Ясно же. А вообще, Луза, ты как-то окопался на позициях гражданской войны, и нехорошо это, неумно.
Ольга танцовала больше всего с тем озорным комдивом, который ей сразу понравился, но старики перехватывали ее от него и, наплевав на музыку, выделывали узоры, добросовестно наступая на ноги.
Седенький старичок, геолог Шотман, с увлечением заводил патефон и благоговейно дирижировал музыкой пластинок.
— Польку, полечку! — закричал вдруг усатый Федорович. — Я, чорт вас возьми, лирик и люблю азарт!
Но завели вальс.
— Я чистый лирик, я и вальс могу танцовать, — мирно сказал Федорович, расчесывая редкую и на удивление всем страшно кудрявую и размашистую бородку.
И, подхватив Олю, он понесся в ужасном галопе, нырял вприсядку и топал ногами об пол с нестерпимым ухарством. Окончательно махнув рукой на музыку, старики пошли в пляс по двое и по трое, обнявшись и приткнувшись друг к другу лбами. Шотман примкнул к одной из таких танцующих троек. Но тройка не пускала его к себе.
— Ты чего все ищешь, Соломон? — шипел на него Полухрустов. — Ты ищешь цемент, я знаю.
Испуганно обнимая его, Шотман прижался к нему щекой и вкрадчиво зашептал отчаянным голосом:
— Тсс… тонн десять, это ж не просьба…
— Не выйдет, — сказал Полухрустов, кружась…
— Да, едва ли, — сказал Янков, бывший в тройке за даму.
— Что значит — не выйдет… Я подкину жиров…
— А, это дело, — сразу заинтересовались все трое, и Гаврила Янков небрежно спросил: — Сколько же подкинешь? Жиры-то фондированные?..
Они закружились, затопали вчетвером, шепчась и ругаясь.
Другие плясали так же, как эти, обсуждая какие-то планы или что-нибудь выпрашивая один у другого и переходя из тройки в тройку.
Они клянчили не из бедности, а скорее из соображений бережливости. Пятилетний план разрастался, ветвился, к нему все время добавлялись какие-то новые, неизвестно как возникающие замыслы и начинания, и казалось, никто не сумеет предусмотреть всех нужд в материалах, и нужно копить и копить не успокаиваясь. Партийные работники, прокуроры, военные деятели, ученые, они сейчас стали строителями, хозяйственниками, прорабами. И это увлекало их. Ольгу вовлекли в один из таких разговоров о рисе, и когда она вырвалась и поискала глазами своего комдива, он уже крепко сидел верхом на стуле и азартно говорил о новой системе обучения призываемых, которая — просто чудо!
Он оборачивался к Нейману, и тот подтверждал, что система действительно чудо и ее надо обязательно применять.
Ольга захлопотала вокруг матери, которая нехорошо себя чувствовала.
— Поедем домой?
— Да, теперь уже не будет ни танцев, ни песен, ничего, — ответила Варвара Ильинична. — Третья степень опьянения, теперь будут говорить о делах до самого рассвета.
Но в это время подошел Луза, вспомнил их встречу в вагоне и заговорил о маленьком китайце. Ольга решила еще остаться.
Вечер только что начинался. Отужинав и отплясав, рассаживались поговорить по душам.
— Вы, Луза, вспоминаете об этом маленьком партизане, как о себе, — сказал Василию комиссар Шершавин. Он получал из Харбина и Шанхая газеты и знал все, что происходило за рубежом. — Несчастье маньчжурских партизан в том, — сказал он, — что у них еще нет единой политической программы. Чу Шань-хао — народник, малообразованный человек. Сяо Дей-вань — храбр, как тигр, но в политике малосведущ. Чэн Лай, сжегший два аэродрома и взявший пароход на Сунгари, может сражаться только у себя на реке. Он побеждает, когда у него сто человек, и бежит — имея тысячу. Кроме того, ему пятьдесят девять лет. Тай Пин способнее всех, кого я знаю, храбр, подвижен, отличный коммунист, но пока еще мало популярен. Ему нужно время. Цинь Линь всех умнее и грамотнее и, очевидно, с большим политическим кругозором, но ему никак не удается сплотить вокруг себя силы широкой демократии. В последнее время много хорошего говорят о Ю Шане. Тот малый, о котором вы рассказываете, должно быть, из его отряда… Японцы же посылают сюда, в Маньчжурию, опытнейших провокаторов. Старик Мурусима, этот Шекспир их шпионажа, способен заменить собой пятьдесят человек. Он был православным священником во Владивостоке, землемером на Сахалине, лектором по культвопросам в Монголии.