Заботы Леонида Ефремова - Алексей Ельянов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сегодня среда. Светло, солнечно, многолюдно. Только с неспокойным сердцем я иду. Другими глазами взглянул я на моих учеников, и они теперь как будто увидели меня тоже в ином свете. И вот мечется, мучается моя душа. Что нужно ей?
Сколько же я наговорил пустого, неправды Бородулину и всем ребятам? И вообще всем, если вспомнить... И Кате, и Зойке.
Если обманет, подведет нас пахарь, то мы умрем с голоду, а если обманет друг, учитель? Может быть, тогда приходит гибель от удушья, — все кажется отравленным ложью, фальшью, предательством. Все становится непрочным, ненадежным. И где, в чем тогда искать спасение? Не знаю.
Теперь вот еще новая пришла беда. Глеб напомнил мне о Никите Славине. Так напомнил, что не забыть мне про Славина ни днем ни ночью.
Никита — человек особый. Много у меня в группе ребят, приехавших из деревни, но такой один.
Никита всегда честен, прям и даже бывает дерзок в своей правоте, этим он похож на Глеба. Но, как мне кажется, если Глеб ищет, бунтует прежде всего ради себя, то вот Никита ищет, кажется, для всех сразу. Крепкий, рослый, широкий в плечах, он и в желаниях своих крупномасштабен, он и сражается будто бы со всеми горожанами сразу, с целым городом, который он недолюбливает и все-таки хочет победить. Хорошо помню, как он спорил с Бородулиным. Никита горячился как никогда, доказывая, что деревенским живется намного труднее, чем горожанам.
— Откуда ты знаешь, какие мы, деревенские? — спрашивал он. Не спрашивал, требовал ответа и, не дожидаясь его, с упреком и горечью выговаривал Глебу: — Ты только осенью на картошку туда ездил. А ты бы пожил там круглый год: весной бы землю пахал, летом бы ухаживал за полями, за огородом, зимой сарай чистил каждое утро да обихаживал скотину...
— Подумаешь, — прервал его Глеб. — Ну уж и дело, сарай чистить, — довольно-таки высокомерно и пренебрежительно сказал он, не поняв или не желая понимать Никиту. — Для такого дела особого ума не нужно. И вообще, ты знаешь такую пословицу: пока гром не грянет, мужик не перекрестится.
— Ты это к чему? — насторожился Никита.
— А к тому, что у деревенских все по инерции, все по течению, никаких изобретений, — как было сто лет назад, так и будет. К примеру, косят, косят каждый год, ломают спину, и все одним способом — косой.
— Да что ты знаешь про косу и вообще про покос! — возмутился Никита. — Ни отбить косу, ни махать не можешь.
— Ерунда, отбивать научусь за пятнадцать минут, а косить — за три дня. А вот что деревенские хвалятся, как ты, своим ломовым умением, — это глупо. Городской уже давно бы придумал какую-нибудь индивидуальную косилку, вроде той вон, что газоны стрижет.
— Не в технике дело и не в новинках, в жизни еще много чего идет старым способом, да еще как идет, были бы сердце да любовь...
Глеб снова перебил, не выслушав Никиту до конца, он хотел одного в споре — настоять на своем:
— И потом у деревенских все свое, им легче, они всю зиму могут валяться на печке, а ты вот попробуй-ка в городе так поживи — через месяц загнешься.
— Город без деревни загнется и через полмесяца, — отрубил Никита. — Ты свои болты да гайки в суп не положишь. А вот как хлеб добывается, про это городскому и дела нет.
Глеб усмехнулся:
— А кто же, по-твоему, агрономы? А что бы деревня делала без тракторов? Хлеба и так не очень-то много.
Спор шел в мастерской, при всей группе. Многие тут были из деревни, и одни поддерживали Никиту, другие Глеба. Я только слушал, не вступаясь ни за кого.
— Хороший агроном всегда из деревенских, у него в крови чутье к земле, — отвечал Славин Глебу. — И душа у него за свое дело болит, как у всякого деревенского. Ты вот не знаешь, что это такое. Идет, скажем, весна, и мало снегу на полях, и вроде никто, кроме природы, не виноват, а у мужика душа болит: хватит ли влаги для урожая? Пришла пора пахать, сеять, а снова дожди. И опять у мужика душа болит. Посеяли наконец, радоваться бы надо, а мужик видит, что всходы не те или еще что не так — в общем, снова душа болит. А насчет сена? А насчет скота? А насчет продажи, что наработано? Это же все живое, это тебе не станки, не машины. Горожанину-то что? Отработал положенное, и привет!
— Вот и ехал бы в деревню, зачем же ты тут пристраиваешься? — язвительно спросил Глеб. Он почему-то не захотел понять, принять искренность, серьезность Никиты.
— Ладно, — вздохнул Славин. — Все равно тебе до лампочки и насчет мужика, и зачем я приехал в город. Вот вы такие, городские, — вроде ученые, умные, интеллигентные, а мы, мол, серые, непонятливые, только лежать бы нам на печи да лапу сосать или в хлеву ковыряться. А мы вот еще посмотрим, кто на что способен.
Никита поразил меня и многих еще при первой же встрече, в самом начале учебы, когда появился в кружке технического творчества, на занятиях самого опытного нашего мастера Владимира Валентиновича. И я тогда был, и восторженный, чуть-чуть глуховатый Гриша Воронов, и Саня, и Штифтик. Все сидели за круглым столом и слушали Владимира Валентиновича, который предлагал построить макет дока и в нем судно с разборным корпусом, чтобы наглядно можно было показать ученикам, что к чему.
Открылась дверь, и вошел новенький. Крепкий, широкий в плечах, лохматый, вьющиеся волосы не поддаются, кажется, никакой гребенке, брюки со вздутиями на коленях — этакий мужик-лесовик, — и заговорил он басом:
— Тут занимаются моделисты?
— Тут, входи, присаживайся, — сказал я, удивленный, что не ко мне обратился мой новый ученик, а пришел сам, прямо сюда.
— Училищем, профессией ты доволен? — спросил Владимир Валентинович, начиная разговор.
Славин оглядел всех. Что за допрос? Отвечать или не отвечать? Схватился пальцами за край стола. Не руки — лапищи, под ногтями чернота. Заметил, что все смотрят, убрал руки, спрятал их между колен.
— Да как сказать, в общем, доволен, а там видно будет.
— И когда же это будет видно? — поинтересовался я.
— Поработаю, посмотрю, какие будут заработки, и вообще... я в университет поступлю.
— В университет — это, конечно, хорошо. Но кто же работать будет? Тебя ведь специально учат, кормят, овевают. Ты где живешь? — спросил Владимир Валентинович.
— У сестры, она тут замужем за одним ухарем.
— Что, плохо живут? — спросил Владимир Валентинович.
— А с ним хорошо жить нельзя. Пьет и лается каждый вечер.
— Надо бы его устроить в общежитие, — сказал мне Владимир Валентинович.
— Это я ему обещаю, если будет хорошо учиться.
— Не надо, — сказал Никита.
— А что так? — удивился Владимир Валентинович.
— Плохо там. Был у друга, знаю.
— Чем же?
— Тоскливо. Людей много, а все равно как будто один. Видел я, идет по коридору парень. Идет-идет, и вдруг как завопит истошным голосом. «Ты чего орешь?» — «А так вот — захотел и ору. Тоска». Просто одурел от скуки.
— Это уж ты слишком картину нарисовал... — покачал головой Владимир Валентинович.
— Ничего не слишком, — вступил в разговор Гриша. — Я тоже в общежитии, знаю. И у нас так бывает.
— Грустно это все, ужасно грустно, — вздохнул Владимир Валентинович. — А сам-то ты как же? Или тоже орешь во все горло?
— Я стихи пишу.
— Стихи пишешь? — удивился Владимир Валентинович. — Ай да рязанец. У вас там что, каждый второй — Есенин? Почитал бы нам всем. Давно я стихов не слышал. С утра до вечера скрежет напильников да ножовок в уши лезет. Почитай, Никита, будь другом.
Никита не ломался. Встал во весь рост, махнул рукой по волосам, и полились строчки, да такие, что всех они поразили.
«Ну и малый!» — восхищенно и не без зависти подумал я, вслушиваясь в слова Никиты.
Он любит лес, чащобу, заваленные буреломом реки, и крепкие плотины бобров, и таинственный голос кукушки, которой ничего не стоит провести человека — лишь поманить долголетием и вдруг остановиться на полпути и напугать предчувствием скорого конца. И зачем Никите знать, сколько он проживет с такими крутыми своими плечами и мощными лапищами? А затем, чтобы жить взахлеб.
Он читал стихи о глухих буераках, о страхе и восторге в лесу, о деревенской избе с голубыми глазами окон, о черных ранах земли за пятернею тракторного плуга, о комариной жадности возле реки под вечер, о парном молоке из теплого подойника, о стрижах, ныряющих под крутые берега. Слышится, видится, верится — этот кряжистый парень взялся за слово не для того, чтобы подержать его на весу и бросить на ветер. Он сердцем чует ценность, размеры слов: ширину, и глубину, и высоту их. И даже когда срывается на голос Есенина — поет все-таки о себе, о своем. И все это чувствуют и вслушиваются затаенно, боясь вспугнуть искренний, густой, мужественный голос.
Никита Славин оказался человеком талантливым, восприимчивым, ранимым и придирчиво-требовательным. Можно было подумать, что он нарочно каждый день натыкается на какие-то острые углы. То кто-то хамски ответил ему на простой вопрос — а еще ленинградец; то обсчитала его продавщица — а еще улыбалась; то на каком-то старинном доме отваливается штукатурка — а еще музей; то рабочие схалтурили на производстве — а еще бригада коммунистического труда.