Иные песни - Яцек Дукай
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Пытаешься сказать мне, что влюбился? — Господин Бербелек держал себя в руках, чтобы не рассмеяться. Арес прищурился, повернулся к Солнцу спиной.
— Да, пожалуй, да.
— И говоришь мне об этом, чтобы…
— Она очень тебя уважает, эстлос.
— Правда?
— Я тоже. И не хотел бы… Со всем уважением, эстлос. — Господин Бербелек крепко пожал протянутую руку, склонясь из-под наброшенного капюшона над молодым Моншебом (странно: со времени приема Летиции он запомнил его более высоким). Давид неуверенно усмехнулся. И именно в такой форме они и расстались — неуверенность, робость этой усмешки эгипетского аристократа, это дрожание губ, когда он поднял взгляд на господина Бербелека, — были печатью его клятвы, знаком покорности. Он еще не произнес необходимых слов, но уже Просил.
— Отчего ты всегда подозреваешь меня в неких интригах? Да еще и против тебя. Будто я желаю обидеть Алитэ! Давид — одна из лучших партий в Эгипте. Даже если он и вправду женится после на какой-то из дочерей Гипатии, Алитэ останется Первой Женой.
Господин Бербелек вошел в спальню, шлепая мокрыми ногами по гладкой поверхности мозаики. Ночной ветер раздувал белые занавеси в химеройосовых окнах, сияние Луны рассеянными лучиками пробивалось сквозь тонкую материю; а кроме Луны, свечение в большой комнате исходило только от стоящей у изголовья ложа лампы. Шулима лежала на сбитых шелках, лунный блеск льнул к ее ягодицам, ложился вдоль спины, шелк мягчайший. Расставленные в углах спальни старинные кадильницы насыщали воздух тяжелым, сильным запахом жженной коры гиекса, невидимый дым проникал сквозь ноздри в самый мозг — все казалось более мягким, более медленным, более осязаемым, даже лунные лучи, дрожь пробегала, когда они ложились на нагую кожу.
Господин Бербелек прошел вдоль окон, отодвигая занавеси и опуская до пола фейдические сетки; и так уже вокруг лампы толклось с дюжину ночных бабочек и безымянных насекомых ночи. За окнами шел узкий балкон, с которого, в свою очередь, можно было сойти в дворцовые сады. Окна подобны дверям, никаких ставней и стекол, открытые ступени наружу — все инстинкты господина Бербелека восставали против подобной архитектуры, особенно после нескольких лет, проведенных в Воденбурге. Но таков был антос Навуходоносора, таковые обычаи и эстетику он притягивал, и лишь тот, кто упорно не поддавался ему, полагал их неестественными.
— Что там у тебя? Снова древние мирные договоры? Зачем ты такое читаешь?
— Нет-нет, это копия рапорта командира легиона, что потерялся во время южного наступления Упазуйоса. Пятьсот девяносто восьмой год от вступления на трон царя Вавилона Набунасира — это ведь уже Александрийская Эра, верно?
— Да, наверное.
— Библиотека утверждает, что аутентичная. Оказывается, они тогда шли через земли Марабратты, смотри, вот здесь, например —
Господин Бербелек с тяжелым вздохом вытянулся на ложе.
— Ты уж меня извини, но на сегодня мне хватит.
Она посмотрела на него поверх свитка.
— Что, побывал у этого Антидектеса?
— Он пробовал натравить меня на своих врагов. Впрочем, будь он прав в своих теориях — и моя экспериментальная доменная печь, в которую я вложил несколько тысяч, должна бы оказаться совершеннейшей ерундой. Может, еще и не окажется… Завтра меня принимает Директор Библиотеки; послезавтра еду в Пахорас, там вроде бы живут какие-то люди, водившие купеческие караваны за Черепаховую. Правда, как подумаю снова об этих вонючих мазанках феллахов, из нильской глины и камыша…
— Бросил бы ты, наконец, все это. Софистесы который год ломают над этим головы. Чего ты хочешь, шантажом выжать из них то, чего и сами не знают?
Господин Бербелек вплел ладонь в ее волосы, пустив меж пальцами светлые локоны.
— Умер мой сын, а я что должен? вернуться к финансовым делам? к приемам и оргиям в солнечной Александрии? забыть?
Она фыркнула раздраженно.
— Уж траурные ритуалы у тебя особенные, ага. Могу подсказать несколько неизмеримо лучших способов свести счеты со своей совестью. Например, посвятить это время Алитэ. Или мне. Или хотя бы собственным деньгам: если такова твоя битва, то в ней ты отстроишь свою силу. В конце концов, могу тебя хорошенько выпороть, может, найдешь облегчение в этом. Ты знаешь, что стонешь во сне?
— Что делаю?
— Стонешь, бормочешь, скулишь сквозь стиснутые зубы. Мне приходится будить тебя, чтобы суметь заснуть самой. Оставил бы ты, наконец, все это, чем дольше будешь копаться в ране, тем сильнее она воспалится.
— А мне казалось, что ты станешь меня поддерживать. Сама сколько лет посвятила исследованию тайны Сколиодои? Двенадцать? Не завидуй чужим маниям. Да, впрочем, я и не поверю, что тебя это не интересует. Зачем иначе б тебе читать эти древности, а?
Шулима отложила свиток. Отбросив подушку на другой край ложа, вползла на лежащего навзничь Бербелека, вытянула ноги вдоль его ног, оперлась предплечьями на его грудь, горячее тело на теле холодном и влажном. Он отвел рукой ее волосы, чтобы не падали ему на лицо.
Женщина смотрела серьезно, всего в двух-трех дыханиях от него, и эта серьезность была ему знакома.
— Значит, не отступишь? — спросила Шулима.
— Нет, — ответил он, подстраиваясь под ее тон. Искал на ее лице хоть какие-то знаки, выдающие чувства, мысли, настроение, но — как всегда, когда она надевала алебастровую маску эстле Амитаче, — не сумел прочесть ничего.
— Ты и правда хочешь знать… — Она закусила нижнюю губу.
Только тогда он понял.
— Ты знаешь, — прошептал он.
— Знаю.
— Ты знала, знала.
— Знала.
— Тогда зачем взяла меня туда?
— Чуть притормози. Прежде всего — ай, это же больно, пусти! — прежде всего, мое тебе слово: ни одной вашей беды я не желала, Авель мог и вообще не ехать, мне важно было лишь, чтобы ты перешел Черепаховую, хотела увидеть тебя в Искривлении. Веришь мне, Иероним?
— Ты знаешь, что я всегда тебе верю. — Он взял ее голову двумя руками, приблизил к своей, половина, четверть дыхания, антосы сливаются в один, сейчас даже сердца их станут биться в одном ритме. — На озере, в ночь Исиды. То, что ты мне сказала. Ты ведь не гонец кратистосов. Из тех, что не способны на ложь.
— Я не говорила, что гонец — я. Вспомни. Не говорила.
— Зачем отрицаешь? Раз уж ты не гонец — лги, сколько захочешь.
Она хрипло рассмеялась. Приложив горячую ладонь к щеке Иеронима, провела ногтем по линии его носа, над губами, вокруг глаз. Шулима ускользала из его Формы, он ничего не мог с этим поделать, сейчас она и его заставит рассмеяться.
— А если я сама говорю, что лгу. Это правда или ложь?
— Правда, что говоришь, что лжешь.
— Не шути! Иероним.
— Когда начинаешь так говорить — это еще правда; когда закончишь — станет ложью.
— А если бы ты получил такое вот письмо: «Все, что здесь написано, — ложь».
— Неважно, что там написано. Вот, скажем, я держу в руке яйцо, из коего проклевывается цыпленок. Окажется он петухом или курицей? Этого пока нельзя сказать наверное. Но я говорю уверенно: «Это петух». И пусть он и вправду окажется петушком. Однако — я соврал.
— Следовательно, все решает намерение.
— Всегда. Что такое ложь без лжеца? Случайное слово.
— А истина?
— Точно так же.
— Значит, даже если ты после убедишься, что слова совпадают с действительностью…
— Если они произнесены с намерением обмануть…
— А ложь, сказанная с абсолютным убеждением?
— А откуда ты знаешь, что — ложь, если считаешь ее истиной?
— Узнаю после.
— Но тогда ты уже не сочтешь ее правдой.
— Тогда что же? Одно и то же утверждение один раз может быть истинным, а другой — ложным?
— Знаю, знаю, аристотелевцы побили бы меня камнями. Из меня — слабый софистес. Но правда и ложь всегда зависят от того, кто говорит и кто слушает. Вот ты, например. Кто ты на самом деле? Что бы ты ни сказала сейчас — знаю, что поверю тебе, и это будет правдой.
Она дернула головой, вырвалась из его объятий. Резко подтянув ноги, уселась на груди Иеронима, придавив коленями его предплечья. Сидела, выпрямившись, с руками симметрично лежащими на бедрах, с волосами отброшенными на спину, голова приподнята, смотрела сверху вниз, без улыбки, правая половина лица освещена, левая в тени, правый браслет сияет, левая змея в сумраке, невозмутимая поза царя, жреца, даже грудь почти не приподымается в спокойном дыхании, отчего она столь спокойна, когда она так на него смотрит, вниз, точно на змея, которого вот сейчас придавила, как на то, что ползет в пыли, что недостойно никакого чувства, даже презрения или отвращения, — господин Бербелек именно тогда явственно понял, отчего тот антропард без колебаний пошел под нож эстле Амитаче, в майскую ночь праздничного приема Летиции, почему безвольно лег к ногам Шулимы, красивой, прекраснейшей, и ждал смерти.