Против часовой стрелки - Елена Катишонок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Тайка-Тайка-балалайка», — написано красивым размашистым почерком на обороте фотокарточки. Губы, как обычно, вытянуты трубочкой, смотрит хмуро, волосы в крупных локонах и — даже на скудной фотографии видно — блестят. Сколько лет ей здесь, двадцать пять? Сама ли Таечка себя так назвала или записала чьи-то понравившиеся слова?
Характеристика верна. Более того, Тайкино красноречие, которым она славилась еще в школе, расцвело пышным цветом, как и она сама, но если природная яркость девочки-подростка не нуждалась в помощи извне, то теперь Тайкину красоту подбадривала парикмахерская укладка и помада цвета розы в волосах Кармен, если верить картинке, прекрасно оттеняющая природную смуглость, которой, в свою очередь, весьма помогала пудра персикового тона.
Такую же метаморфозу претерпело ее красноречие. Отца давно не было в живых, а мать Тайка и раньше не щадила ради красного словца. Красноречие — опасный дар, особенно у натур эмоциональных, и управлять им нелегко — заносит: как сорвется, так и соврется. Случалось такое с Тайкой, и не раз случалось, так что крестная иногда журила: «Ты говори, да не заговаривайся!» Никто не заметил, когда Таечкин ораторский талант выродился в обыкновенное фразерство. Была бы жива Матрена, высказалась бы кратко и прицельно: пустомеля, ибо никогда не заблуждалась на внучкин счет.
Как бы ни назвать такой дар: речистостью, суесловием, краснобайством — он был тем оружием, с которым Тайка-балалайка вышла на тропу войны с матерью, называя это поиском справедливости, и не уставала бряцать словами, точно балалайкой.
Ирина никогда не воевала ни с родителями, ни с детьми, да и вообще ни с кем. Напрасно Тайка, в полной боевой раскраске и во всеоружии красноречия, жаловалась… А на что, в самом деле, жаловалась? Чем Тая не довольна, переглядывались родственники, утомившиеся от ее филиппик: вышла замуж, живет своим домом, мальчика родила, дочка живет с ними — она ведь из-за Олечки с матерью-то?.. Так ведь Ира никому не жалуется и управы не ищет. Что ж, не маленькая, у всех своих забот полон рот; не до нее. Таково было мнение родни.
Не маленькая? — Да уж тридцать шестой пошел. И вместе с тем трудно было отделаться от впечатления, что — маленькая, только теперь, вместо потока нежности, который всегда захлестывал, когда Ира думала о дочери, — а когда она не думала о ней? — ощущала жалость, такую же щемящую и пронзительную, как некогда нежность.
Ирина видела убогих детей. При виде их ныло все внутри, так жалко их было, а еще сильнее — мать. Например, когда встречала Лидию, свою давнюю знакомую, которая жила на Песках, где вскоре поселился брат Мотя.
Они не были подругами, но принадлежали, как сказала бы сестра, к «одному кругу». То, что круг был не очень широким, выяснилось, когда Ирочка отвергла одного из самых настойчивых кавалеров, Мишу, а Лидия пригласила его на первый же белый танец. Мишенька был славный парень, толковый и работящий, с толстым чубом темно-русых волос и застенчивой улыбкой. Впечатление портило только угреватое лицо, похожее на непропеченную булку с маком. Ушибленный безответной любовью, он не сразу обратил внимание на крепкую невысокую девушку, единственным украшением которой были светло-пшеничные, очень густые волосы. Не сразу, но всмотрелся, а всмотревшись, потянулся к Лидии всей душой, истосковавшейся по любви и готовой к ней. С тех пор их видели вместе, сначала часто, потом постоянно, и это продолжалось до тех пор, пока из Петербурга не приехал в гости брат Лидиной матери. Последнее обстоятельство имеет значение, ибо дядя проявил к Лидии неожиданный интерес.
Вначале интерес столичного адвоката льстил родителям: Лидка не дура — даром, что ли, дядюшка просиживает с ней целыми вечерами. Потом резко сократились — и прекратились вовсе — встречи с Мишей, что, впрочем, родителей не обеспокоило: куда этот увалень денется. «Увалень» встревожился раньше других, видя, как Лидия на глазах хорошеет и худеет. Кто бы мог заподозрить у этой кубышки талию? Конечно, это не Мишенькины рассуждения, это чьи-то недобрые слова; а Миша беспокоился, но никуда не девался, а как бы случайно нет-нет да и проходил мимо Лидиного дома, не отваживаясь дать знать о своем присутствии. А вот петербургский дядюшка куда-то подевался, вызванный клиентом по не терпящему отлагательства делу. Лидии тоже долго не было видно, но Ирочка к тому времени уже переехала на Реформатскую, в Старый Город, а много позже узнала, что Миша женился на польке и уехал в Краков, а Лидия родила мальчика.
Спустя несколько лет, когда они с Колей жили на месте будущего кинотеатра, встретила Лидию в парке. Двухлетняя Тайка, в нарядном розовом сарафанчике, бегала по траве за большим мячом. Мальчик сидел в коляске. У него были восточные раскосые глазки почти без ресниц и беспомощные редкие волосики на маленькой голове. Из влажного полуоткрытого ротика текла прозрачная слюна, и Лидия часто вытирала ее платком. «Сколько ему?» — спросила Ирина, все поняв и стараясь, чтобы Лидия не услышала в голосе это понимание. «Скоро пять. Это мой Стасик». Услышав свое имя, ребенок начал ритмично качаться вперед и назад и выпал бы из коляски, если бы мать не подхватила его на руки. Мальчик затих, прижавшись к ней лицом, и прозрачная струйка медленно потекла по щеке Лидии: не то слюна, не то слеза.
Лидия никогда нигде не появлялась одна — только с сыном. Мальчик рос, но взрослел чрезвычайно медленно и как-то странно. В свои двадцать лет продолжал ходить, держась за руку матери. Когда Лидия останавливалась с кем-то поговорить, он беспокойно переминался с ноги на ногу, как ребенок, которому нужно в уборную; стоило ей на минуту выпустить его руку, как Стасик начинал испуганно трясти короткопалыми ладошками. «Если бы я тогда за Мишку вышла, — призналась как-то Лидия, — у меня такая жизнь была бы, что и умирать не надо. Дура я была, дурней Стасика…» И тот, уже мужчина по годам и вечный младенец, при звуке своего имени принялся еще ожесточенней колупать кровавый заусенец на пальце.
…Не случайно вспомнился Стасик. Ирине иногда казалось, что ее дочка тоже увечная, только по-другому: у Тайки это было замаскировано красотой, изяществом и красноречием, но так и оставалось увечьем не повзрослевшей души, и от ясного понимания этой горькой истины у матери сжималось сердце.
Время шло, как пишут в романах, и расставляло свои вехи. Росли молодые сосенки в лесу, который сделали кладбищем, а потом снова приказали быть лесом. Росла береза на кладбище, и оба они, Коля и Федя, лежали под деревьями.
Природа живет по своему будильнику, не столь аккуратному, как бабушкин. Иногда весна задержится, а потом торопливо влетит в город, чтобы сразу стало шумно, весело и суетно, и пока дрозды требовательно тюкают желтыми клювами в оттаявшую землю, спешит одеть деревья. В другой раз лето, разнежившись на горячем песке пляжа, не торопится уходить, хотя сентябрь тактично намекает ленивцу гладиолусами и школьной формой, что пора и честь знать.
Тоня была поглощена работой и домашними неурядицами. Ирина радовалась, глядя на жизнь сына, и тосковала по внучке. Тайка пыталась воздействовать на «матушку» через брата; Левочка от «воздействия» категорически устранился, в результате чего сестра вспылила, и отношения были разорваны. Жаль, говорила Милочка, мальчики подружились бы. Но долго сожалеть было некогда: замаячила перспектива научной работы.
Лелька выросла. Она сутулилась, говорила мало, но много читала и рисовала, особенно на тех уроках, которые не любила. К матери и отчиму относилась одинаково настороженно, зато очень привязалась к Ленечке. О том, что происходило дома, рассказывала бабушке немного и неохотно: щадила, однако Ирина уже знала от сестры, что зять пьет и, как сформулировала Тоня, «похлеще Симочки».
Точка отсчета не вызывала вопросов. Ирина встревожилась, но внучку не расспрашивала. Успокаивало, хоть и слабо, что муж и жена — одна сатана, поспорят и помирятся, только бы Лельке под горячую руку не попасть. Если Тайка в первый раз за нее не вступилась, не вступится и теперь. Детей от родителей не убережешь.
Своего не тронут, думала с горечью.
Сердце успокаивалось, когда приходила к сыну. Какие разные судьбы, не уставала удивляться, и тихонько стучала по столу, чтоб не сглазить. Милочка ждала второго, сын выстаивал очереди — добывал где-то апельсины, а невестка непременно опускала ей в сумку тяжелый оранжевый мячик, и в комнате надолго поселялся праздничный аромат.
Пришло письмо из Варшавы, тонкий голубой конверт с яркими марками. Ванда писала, чередуя русские и польские слова, что живут у ее «матки», дети ходят в школу, а сама работает уборщицей в парикмахерской; а что денег нет, то не привыкать, зато «спокой»; спасибо, сестра! Звала в гости — быстро потеряла чувство реальности. Ира хранила письмо, но ответ писать не стала: к чему тревожить человека. А главное, о чем писать?.. «Ну, не знаю, — Тоня, по обыкновению, была недовольна, — я бы написала». — «Пиши!» Но на лице у сестры ясно обозначилась растерянность. О чем писать-то? О борьбе с грызунами? О происках невестки? Или… про Симочку? Махнула раздраженно рукой, совсем как мать: «Дай спокой».