Палач любви и другие психотерапевтические истории - Ирвин Ялом
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Саул, не отвечая на стандартную конвенциональную терапию, с каждым сеансом все глубже погружался в отчаяние. Его эмоциональный тон стал плоским, лицо становилось все более неподвижным, он сообщал все меньше и меньше информации по своей инициативе и потерял весь свой юмор и чувство меры. Его самоуничижение выросло до гигантских размеров. Например, во время одного из сеансов, когда я напомнил ему о том, как много безвозмездных консультаций он дал стажерам и сотрудникам Стокгольмского института, Саул стал утверждать, что в результате того, что он сделал с этими блестящими молодыми учеными, он отбросил всю область на двадцать лет назад! Я разглядывал свои ногти, когда он говорил, и поднял с улыбкой глаза, ожидая увидеть на его лице ироническое, игривое выражение. Но похолодел, поняв, что это не игра: Саул был смертельно серьезен.
Все чаще и чаще он пускался в бесконечные монологи об идеях, которые он украл, о жизнях, которые он разрушил, о неудавшихся браках, учениках, которых он несправедливо завалил (или выдвинул). Широта и размах его злодеяний были, конечно, свидетельствами ужасного всемогущества, которое, в свою очередь, скрывало более глубокое чувство никчемности и незначительности. Во время этих обсуждений мне вспомнился один из моих первых пациентов, которого я вел во времена своей ординатуры, краснолицый фермер с волосами песочного цвета в состоянии психоза, который утверждал, что он развязал третью мировую войну. Об этом фермере – забыл его имя – я не вспоминал больше тридцати лет. То, что поведение Саула вызвало в моей памяти такую ассоциацию, само по себе являлось плохим диагностическим знаком.
У Саула была тяжелая анорексия; он начал быстро терять вес, у него был серьезно нарушен сон, постоянные самодеструктивные фантазии опустошали его разум. Он был на той критической границе, которая отделяет страдающего, измученного и тревожного человека от психотика. Зловещие признаки быстро множились в наших отношениях: они теряли свои человеческие черты. Мы с Саулом больше не относились друг к другу как друзья или союзники; мы перестали улыбаться друг другу и касаться друг друга – как психологически, так и физически.
Я начал объективировать его: Саул больше не был печальным человеком, он стал больным депрессией – точнее, в терминах Руководства по диагностике и статистике психических расстройств, «большим депрессивным расстройством тяжелого, периодического, меланхолического типа, сопровождающейся апатией, психомоторной заторможенностью, потерей энергии, аппетита и расстройством сна, идеями отношения и параноидными и суицидальными импульсами». Я задумался о том, какие медикаменты пробовать и куда его госпитализировать.
Мне никогда не нравилось работать с теми, кто перешагнул границу психоза. Больше, чем чему-либо иному, я придаю значение присутствию терапевта и его вовлеченности в терапевтический процесс; но теперь я заметил, что отношения между мной и Саулом были полны скрытности – с моей стороны не меньше, чем с его. Я подыгрывал ему в его притворстве с поврежденной спиной. Если он действительно был прикован к постели, кто ему помогал? Кормил его? Но я никогда не спрашивал об этом, так как знал, что подобные расспросы еще больше отдалят его от меня.
Казалось, что лучше всего действовать, не советуясь с ним, и проинформировать его детей о его состоянии. Я спрашивал себя, какую позицию мне следует занять в отношении пятидесяти тысяч долларов? Если Саул уже отослал деньги в Стокгольмский институт, не посоветовать ли им вернуть дар? Или, по крайней мере, временно приостановить его использование? Имел ли я право делать это? Или обязанность? Или было бы нарушением профессиональной этики не делать это?
Я по-прежнему часто думал о письмах (хотя состояние Саула стало столь тяжелым, что я все меньше доверял своей хирургической аналогии с «дренированием абсцесса»). Когда я шел по дому Саула к его спальне, то оглядывался вокруг, пытаясь определить, где тот стол, в котором они хранятся. Может быть, мне снять ботинки и украдкой пошарить вокруг: во всех мозгоправах есть что-то от собаки-ищейки – пока я не найду их, не вскрою и не вылечу Саула от безумия с помощью их содержания?
Я подумал о том, как в восемь или девять лет у меня образовалась большая гигрома на запястье. Добрый семейный доктор нежно держал мою руку, пока обследовал ее – и вдруг стукнул меня по запястью тяжелой книгой, которую незаметно держал в другой руке, от чего гигрома лопнула. За одно мгновение нестерпимой боли он закончил лечение, избежав мучительной хирургической процедуры. Но допустим ли такой благотворный деспотизм в психиатрии? Результаты были замечательными, гигрома исчезла. Но прошло еще много лет, прежде чем я решился снова пожать руку доктору!
Мой старый учитель, Джон Уайтхорн, считал, что можно диагностировать психоз по характеру терапевтических отношений: пациента, говорил он, можно считать психотиком, если терапевт больше не чувствует, что они с пациентом являются союзниками в работе по улучшению психического здоровья пациента. Согласно этому критерию, Саул был психотиком. Моя задача состояла теперь не в том, чтобы помочь ему открыть три запечатанных письма, или отстаивать свои интересы, или позволить себе полуденную прогулку: она была в том, чтобы уберечь его от госпитализации и не дать разрушить себя.
Таково было мое положение, когда произошло неожиданное. Вечером накануне моего очередного визита я получил от Саула сообщение, что его спина прошла, что теперь он снова может ходить и придет в мой офис к назначенному часу. Как только я взглянул на него, еще до того, как он сказал хотя бы слово, я осознал, что произошли глубокие перемены: со мной вдруг снова был прежний Саул. Исчез человек, погруженный в отчаянье, лишенный всего человеческого, смеха, самосознания. Несколько недель он был заперт в психозе, в стены которого я безуспешно стучался. Теперь он неожиданно вырвался наружу и снова был со мной.
Только одно могло сделать это, думал я. Письма!
Саул не стал долго держать меня в напряжении. За день до этого ему позвонил коллега, попросивший дать рецензию на проект научного исследования. Во время их разговора друг спросил вскользь, слышал ли он новость о докторе К. Напуганный, Саул ответил, что был прикован к постели и последние несколько недель ни с кем не общался. Коллега сказал, что доктор К. внезапно умер от легочной эмболии, и стал описывать обстоятельства его смерти. Саул с трудом удержался от того, чтобы не перебить его и не вскричать: «Мне нет дела до того, кто был с ним, как он умер, где он похоронен и кто говорил речи на похоронах! Мне нет дела до всего этого! Только скажи мне, когда он умер!» В конце концов Саул выяснил точную дату смерти и быстро вычислил, что доктор К. должен был умереть до того, как получил журнал, и, следовательно, не мог прочесть статьи Саула. Он не был разоблачен! Мгновенно письма перестали внушать ужас, и он достал их из ящика и распечатал.
Первое письмо было от постдока Стокгольмского института, просившего у Саула рекомендательное письмо для получения должности младшего преподавателя в американском университете.
Второе письмо было простым уведомлением о смерти доктора К. и содержало расписание похоронных мероприятий. Оно было послано всем бывшим и нынешним сотрудникам и стажерам Стокгольмского исследовательского института.
Третье письмо было короткой запиской от вдовы доктора К., которая писала, что, вероятно, Саул уже слышал о смерти доктора К. Доктор К. всегда высоко отзывался о Сауле, и она полагает, что он хотел бы, чтобы она отослала ему неоконченное письмо, которое нашла на письменном столе доктора К. Саул протянул мне короткую рукописную записку от покойного доктора К.:
«Дорогой профессор С.!
Я собираюсь приехать в Соединенные Штаты, впервые за двенадцать лет. Я хотел бы включить в свой маршрут Калифорнию – при условии, что вы будете на месте и захотите встретиться со мной. Я очень скучаю по нашим разговорам. Как всегда, я чувствую себя здесь очень одиноко: профессиональный круг в Стокгольмском институте ограничен. Мы оба знаем, что наша совместная работа была не самой успешной, но, по-моему, важно то, что она позволила мне узнать вас лично после тридцатилетнего знакомства с вашей работой и глубокого к ней уважения.
Еще одна просьба…»
Здесь письмо обрывалось. Возможно, я прочел в нем больше, чем говорилось, но я вообразил, что доктор К. ждал чего-то от Саула, чего-то столь же важного для него, как то признание, которое жаждал получить Саул. Но если отбросить эту догадку, было и так ясно: ни одно из апокалиптических предчувствий Саула не подтвердилось: тон письма был, несомненно, теплый, принимающий и уважительный.
Саул сумел заметить это, и благотворное действие письма было немедленным и глубоким. Его депрессия со всеми своими зловещими физиологическими признаками исчезла в одно мгновение, и он расценил свои мысли в последние несколько недель как странные и чуждые его личности. Кроме того, он восстановил наши прежние отношения: он опять был со мной приветлив, благодарил меня за то, что я возился с ним, и выражал сожаление, что причинил мне столько беспокойства за прошедшие несколько недель.