Книга воздуха и теней - Майкл Грубер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мне велено не обращаться к копам. Она сказала, что они убьют ее.
— И ты чувствуешь себя обязанным спасти ее.
— Я обещал защитить ее и не сделал этого. Да, я чувствую себя обязанным.
— Ты хочешь продолжить эту связь. Ты влюбился.
— Какое, черт побери, это имеет значение? Она — человеческое существо, которому угрожает смертельная опасность.
Он оперся подбородком о сцепленные пальцы и вперил в меня пронизывающий взгляд — так он теперь поступает вместо того, чтобы надрать мне задницу.
— Ну, я, конечно, помогу тебе, чем смогу. У меня есть контакты в полиции. Я сделаю несколько звонков, выясню, что у них имеется на этого Шванова, и намекну, что дело серьезное…
— Нет! Никаких копов, я же сказал. У тебя есть контакты другого рода.
— Ладно. Посмотрим, что говорят на улице.
— Спасибо. Больше всего, однако, меня беспокоят Амалия и дети. Если бандиты захотят оказать на меня давление…
— Об этом я тоже позабочусь, — ответил он после долгой паузы.
Конечно, ради того я и пришел. Пол знаком с множеством так называемых крутых парней; у него с ними странные взаимоотношения. Он думает, что они — в точности немецкие или славянские варвары, которых в Средние века миссионеры обращали в христианство: гордые, яростные, жаждущие сами не знают чего люди. В начале своей миссионерской деятельности он вынужден был в буквальном смысле драться, чтобы продемонстрировать свое превосходство. То, что его насиловали в тюрьме и что он ранил ножом насильника, его репутации не вредило. Он производил впечатление человека, который лично убил больше людей, чем все эти бандиты, вместе взятые, и это шло ему в плюс.
Еще Пол говорит, что по сравнению с его вьетнамскими партизанами нью-йоркские гангстеры не такие уж крутые. Никто из них никогда не голодал и даже в тюрьме жил в условиях, которые показались бы роскошным курортом среднему вьетнамцу. Он рассказывал, что его монтаньяры могли бы на завтрак съесть все банды Нью-Йорка. И жалкая бравада уголовников вызывала в нем сочувствие, а не ужас, как у представителей высших классов. (Пол не боится смерти, он бесстрашный лет с десяти.) Однако кланы он воспринимал серьезно и, подобно иезуитам прежних времен, выбирал своей целью лидеров банд, самых яростных и отчаянных, и с течением времени заключил с ними что-то вроде договора. Именно поэтому около его аббатства не торгуют наркотиками, нет никаких шлюх, и бродяги, спасающиеся от чьей-либо мести, могут найти убежище внутри. Некоторых из уличных лордов ему действительно удалось обратить в свою веру, а многие посылают своих детей или младших братьев и сестер учиться в его школу. Все это вполне в духе Средневековья — и совершенно естественно для человека типа моего брата.
По виду Пола я понял, что он решил помочь мне и теперь не может дождаться, когда я уберусь отсюда. Неспокойный человек, вроде Иисуса у Матфея: всегда торопится, нетерпелив с апостолами, осознает быстротечность времени, торопится подготовить преемников к тому моменту, когда основатель сойдет со сцены. Пол отошел и заговорил с какими-то парнями. Ну а я подхватил Омара и удалился.
Мы поехали в сторону Колумбийского университета. Обычно я осведомлен о расписании Микки Хааса и знаю, что по четвергам он все утро проводит в своем кабинете. Я позвонил ему, он оказался на месте и ответил: да, он будет рад перекусить со мной, на этот раз в университетском клубе. Я всегда считал, что обеденный зал на четвертом этаже жилого комплекса в Колумбийском университете — одно из самых приятных мест для ланча: большой, с прекрасными пропорциями, много воздуха, замечательный вид на город из высоких окон и отличный буфет. Однако Микки больше любит наше обычное «Соррентино» — скорей всего, потому, что во время наших трапез он любит выпить и предпочитает делать это не на глазах коллег. Возможно, ему нравится и то, что я посылаю за ним лимузин.
Не успели мы доехать до клуба, как зазвонил мобильный телефон. Это оказалась моя сестра.
— Ты был прав, — сказала она. — Осип действительно хочет встретиться с тобой.
— Что-то уж очень быстро. Видимо, тебе любезность оказывает.
— Осип никому не оказывает любезностей, Джейк, это ему все их оказывают. Если уж на то пошло, он сам позвонил мне и попросил договориться с тобой. Плохой знак.
— Уверен, все пройдет прекрасно, — сказал я, хотя вовсе не был в этом уверен. — Когда и где?
— Ты знаешь «Распутин»? На Лафайет?
— Шутишь? Это все равно, что встречаться с Джоном Готти[59] в пиццерии «Крестный отец».
— Ну, что тут скажешь? У Осипа есть чувство юмора. Он говорит, что будет там завтра вечером после десяти. Я сказала бы «будь осторожен», если бы это не звучало так банально. Но ты все-таки будь осторожен, ладно? Если не хочешь упокоиться в Гринвуде рядом с мутти. Я пошлю самый вульгарный венок, какой только можно себе представить.
Припоминаю, как мы с Микки ели ростбиф и выпили бутылку каберне. Для профессора английской литературы он шутил весьма неплохо и вообще был в отличном настроении. Я спросил, означает ли это, что его финансовое положение улучшилось, и он ответил «да»; затем на меня обрушилось море информации о страховых фондах, инвестиционных трастах в недвижимость и товарной бирже; в одно ухо влетело, в другое вылетело. Он почувствовал мою незаинтересованность и вежливо сменил тему, спросив, что у меня новенького. Вместо ответа я достал копию письма Брейсгедла и подвинул к нему по столу.
— Вот хотя бы это.
— Что это? Рукопись Булстроуда? Господи боже!
Естественно, он читает рукописный текст начала семнадцатого века с той же легкостью, с какой мы разбираем типографский шрифт. Микки тут же накинулся на бумаги, ничего не замечая вокруг, в том числе и официанта, подошедшего спросить о десерте; уникальный случай в моей практике. Минут двадцать или около того он переворачивал страницы, изредка восклицая: «Черт возьми!» — и прочее в том же духе.
Я пил кофе, изучал обедающих и переглядывался с симпатичной брюнеткой за другим столиком. От встречи с братом осталось обычное послевкусие: безоговорочное неприятие его самого и его усилий сыграть великого голубоглазого белого бога, по доброй воле сошедшего в гетто, дабы принести спасение заблудшим. По своему высокомерию это абсурдный, почти непристойный, почти нацистский подход.
Мои грустные размышления прервал Микки, воскликнув: «Ух ты!» — достаточно громко, чтобы привлечь внимание брюнетки и некоторых других.
Он ткнул пальцем в бумаги.
— Ты хоть понимаешь, что это такое?
— Типа того. Миранда читала письмо и объяснила, в чем его ценность, но я, конечно, не ученый и, соответственно, не чувствую трепета.
— Миранда Келлог? Она видела это? — Он, казалось, слегка расстроился.
— Ну да. Она ведь законная владелица оригинала.
— Но сейчас он хранится у тебя?
Ну, я объяснил ему, что произошло за последние двадцать четыре часа. Он выглядел ошеломленным.
— Это ужасно! Самая настоящая катастрофа!
— Да, я тоже переживаю из-за нее.
— Нет, я имею в виду рукопись, оригинал, — заявил он с бессердечием, достойным юриста. — Без него это не имеет никакой цены. — Он похлопал по кипе бумаг. — Господи, мы должны ее вернуть! Ты понимаешь, что поставлено на кон?
— Мне уже не раз задавали этот вопрос, и ответ таков: вообще-то нет. Что здесь такое — тяжелая артиллерия, которая может быть применена в каком-то литературном споре?
Мой тон прозвучал холодно, но он этого не заметил. Передо мной был новый Микки — уже не отрешенный джентльмен-ученый, с восхитительным презрением относившийся к потугам своих собратьев вскарабкаться по скользким ступеням академической карьеры. В глазах у него пылал огонь. И этот новый Микки принялся разглагольствовать о колоссальной академической ценности скучнейшего рассказа м-ра Брейсгедла. Я слушал примерно так, как если бы он описывал детали сложной и утомительной хирургической операции. Наконец я прервал его.
— Это что, так важно — был Шекспир католиком или нет?
— Шекспир мог быть кем угодно, но важно узнать кем. Я уже разжевывал тебе все это. Нам почти ничего не известно о внутренней жизни величайшего писателя в истории человеческой расы. Послушай… всего один пример из тысячи, и ты все поймешь. Недавно некая женщина написала книгу; она ученый-любитель, но изыскания провела немалые. И в этой книге она утверждает, будто почти все собрание сочинений Шекспира, в особенности пьесы, есть не что иное, как искусно закодированное оправдание католицизма и призыв к тогдашнему монарху облегчить тяжкую судьбу английских католиков. То есть она приводит буквально сотни примеров неортодоксального толкования пьес, подтверждающих ее теорию, и также высказывает гипотезу, что именно защитой могущественного влияния лордов-католиков объясняется тот факт, что Шекспира не призвали к ответу, хотя он и написал эти без труда читаемые кодированные послания. То есть такая сложная оригинальная концепция, объясняющая почти все в сочинениях Шекспира. Что скажешь?