Воспоминания (1859-1917) (Том 2) - Павел Милюков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помимо всех этих вопросов, близких России, я затронул, конечно, один общий и важный для всех нас - о судьбе Германии после войны, - и выслушал интересные замечания Грэя, чреватые будущими последствиями. Он был оптимистичен в этом капитальном вопросе.
{246} На мой тревожный вопрос: "как вы рассчитываете to crush Prussian militarism" (Разгромить прусский милитаризм.), он ответил: " я надеюсь, что после первой неудачной войны после трех выигранных Бисмарком, Германия сама поймет, что руководство Пруссии для нее невыгодно; я жду глубоких перемен в ее внутреннем настроении". Я на это ответил сомнениями, "в виду крайней разницы между нами и германцами во взглядах на роль государства и личности". Грэй повторил, что "признаки перелома уже налицо", и что, "ошибаясь в расчете на скорый успех, германцы хотят лучше кончить, чем продолжать бесплодную двухлетнюю войну". Это было верно, но это не был ответ на мое принципиальное возражение. Тогда я поставил следующий вопрос: "надеется ли Грэй ввести Германию после войны снова в семью народов на началах нового международного права?"
Грэй ответил очень убежденно: "я к этому стремился до войны - и вернусь к этому, как только выяснится наша победа. Я надеюсь, что можно будет обязать народы отдавать свои споры на обсуждение держав, которые на это согласятся". - "А какие же будут санкции при несогласии", спросил я. "Санкцией будет, - не менее уверенно отвечал Грэй, - объявление войны государству, которое не послушается". Здесь, конечно, был зародыш Лиги Наций, но только без тех многочисленных ограничений, которые обессилили в Версале выставленный Грэем основной принцип. Относительно сокращения вооружений Грэй был также оптимистичен. "Я надеюсь тут не столько на прямые предложения, которые успеха не имели, сколько на косвенные обстоятельства, которые к этому приведут", а именно "общее истощение после такой войны, как настоящая". Мы знаем, что они привели к этому победителей, но не побежденных. Но - будущее было покрыто завесой, а в душе я разделял благородные стремления Грэя, обоснованные его видимым реализмом, чуждым утопий.
Срок нашей беседы кончался, и я собирался откланяться, когда Грэй меня остановил: "Вы все меня спрашивали, а теперь я спрошу вас. Что вы думаете о Болгарии?" Это был для меня больной вопрос. Осенью 1915 г. {247} Болгария, после долгих колебаний, перешла на сторону наших врагов, и Сербия была разгромлена. На мне, как будто, лежала какая-то ответственность за этот volte-face (резкий поворот.), и мне трудно было отвечать без внутреннего волнения. Но я принял вызов. "Я считаюсь болгарофилом, - начал я. - Но я знаю положение. Мы наделали ошибок. Бухарестский мир показал болгарам, что мы не можем осуществить их национальных стремлений.
А Германия и Австрия обещали им это - и теперь осуществили. Они в сущности выполнили русскую же программу 1878 г., программу гр. Игнатьева (Великую Болгарию)". Грэй возразил: "но Сербию нельзя было убедить согласиться на это". Моя неспокойная реплика: "ее нужно было заставить. Мы это сделали осенью; но было уже поздно". Грэй настаивает: "она и тогда не соглашалась. Трудно было заставлять, когда война началась из-за нее же". Я уж не вытерпел: "послушайте, ведь война произошла из-за сербской грандомании! Ведь Австрия в самом деле могла думать, что подвергается серьезной опасности. Сербия ведь поставила, не более и не менее, как вопрос о разделе Австрии"...
Избегая ответа, Грэй делает уступку моему болгарофильству. "В Англии убеждены, что виноват больше Фердинанд, нежели болгарский народ". Я подхватываю эту тему. "Народ с ним, пока его политика имеет успех (для народного дела). Но не сомневаюсь, что при первых же неудачах руссофильские чувства болгарского народа возьмут верх". И я- предложил этим воспользоваться, чтобы вернуть Болгарию в наш лагерь. "Мы можем вернуть Болгарию себе, если обещаем сохранить за нею Македонию - хотя бы в пределах 1912 года, плюс Ускюб, но минус Ниш, Вранье и Пирот". Грэй прерывает: "конечно, Ниш нельзя оставить за ними". Я продолжаю: "у вас есть два авторитета по болгарскому вопросу: Бекстон и Ситон-Ватсон. Спросите их. Бекстон ездил в Софию договариваться, но не получил от вас полномочий на уступки. Если бы уступки были сделаны тогда, мое влияние в Болгарии получило бы силу, и Болгария против нас не {248} пошла бы". Я мог бы прибавить, что о том же я хлопотал в Петрограде...
Срок свидания давно прошел: я указал на часы. Грэй поблагодарил за интересную беседу, и мы вместе вышли. Он слез в своем оффисе, а меня велел довезти в Claridge's.
Нас перевезли из Англии во Францию с такими же предосторожностями, с какими доставили в Англию. Мы проехали короткое расстояние между Дувром и Кале, между военными судами, и, кроме того, по обе стороны нашего парохода нас провожали два миноносца.
В Париже нас поместили - чином выше - в отеле Grillon на place de la Concorde. Делегация как-то сразу почувствовала себя здесь, как у себя дома, и разбрелась, - каждый по своим делам и знакомствам. Франко-русская традиционная интимность сказалась на более небрежном характере приема делегации. Здесь не было той заботливости и организованности официального приема, как в Лондоне. Я не помню ни одного официального завтрака или обеда, устроенного здесь в честь делегации. Разрозненности нашего времяпрепровождения здесь соответствовала неподготовленность встреч с официальными кругами. Остановлюсь на одном примере.
Назначен был прием в министерстве иностранных дел на Quai d'Orsay. Делегаты собрались, введены были группами в "залу часов"; никого из встречающих не было. После некоторого ожидания стоящие справа увидели группу министров, в беспорядке спешившую из внутреннего помещения, как будто после хорошего завтрака, ко входу. Из толпы я услышал крики: "Аристид, Аристид, говори: пришла русская делегация". Бриана, в растрепанном виде, протолкнули вперед, нам навстречу. Он, по-видимому, сам не знал, кто тут и что он скажет. Но зато я сделался свидетелем его выдающегося ораторского дара. Первые фразы были нескладны и даже непонятны. Бриан как будто нащупывал свою тему. Несколько моментов, - и он ее нашел. Полилась плавная и красивая речь. Не говорю о содержании, которое запомнить было трудно, но по форме она увлекала, создавала настроение. Раздались в конце горячие аплодисменты, - и прием был {249} кончен. Делегаты потолкались на месте - и постепенно разошлись.
Более сосредоточенными были частные беседы на специальные темы. На мою долю выпала беседа с депутатами-социалистами на темы о внешней политике, нечто вроде экзамена, устроенного мне в Стокгольме, - и в том же духе недоверия и скрытого неодобрения. Участвовали в беседе такие видные левые депутаты, как Ренодель, Лафон, Муте, Лонге, Бризон, Самба и др. Особенный интерес и здесь вызывал вопрос о проливах. Вероятно, в Палате кое-что прослышали о наших соглашениях, и мои умолчания звучали намеренной уклончивостью. С пацифистской стороны меня допекал на эту тему потом Д'Эстурнель-де-Констан, ссылавшийся на "достоверные" сведения о декабрьском заседании 1913 г., мне тогда совершено неизвестные (и оказавшиеся неверными). Не обошлось, конечно, без допроса о намерениях русских либералов относительно освобождения "малых народностей". Словом, идейного контакта между нами не создалось. Больше единомыслия здесь, как и в Лондоне (Ситон-Ватсон), обнаружилось у меня с местными молодыми историками. Они знали эти вопросы лучше (Эрнест Денис, Фурноль, Эйзенманн и др.), и мы могли обсуждать детали, а не общие принципы.
Гвоздем официальных приветствий оказался в Париже торжественный прием, не столько политического, сколько культурного характера, в Сорбонне. Но чествовали здесь только левую часть делегации - то есть меня с Шингаревым. Торжество состоялось в большой зале Сорбонны, переполненной публикой сверху до низу, а оратором выступил Эррио. Он дал себе труд собрать сведения о наших биографиях и о нашей политической деятельности. Речь вышла очень содержательная и, конечно, произнесена была со свойственным Эррио одушевлением. Согрев аудиторию, он кончил прямым обращением к нам двоим и вызвал настоящую овацию по своему и по нашему адресу. Отклик был искренний, и мы могли записать его на наш счет. Шингарев, кстати, нашел в Париже работу по своему вкусу: при посредстве нашего военного агента гр. Игнатьева (который потом {250} служил большевикам) он собрал данные о выполнении наших военных заказов.
Главной отличительной чертой нашего пребывания во Франции были не официальные встречи или политические свидания, а ознакомление нас, как союзников, с ходом войны на фронте. Военное ведомство показало нам кусок настоящей современной войны. Конечно, не безумную бойню у Вердена, отчаянное усилие немцев форсировать успех. Нас повезли на более спокойный фронт в Шампани.
Зато мы могли видеть войну, так сказать, au ralenti (в замедленном темпе.) внимательнее ознакомиться с ее составными элементами. Мы просили показать нам войну в разрезе, от ближайшего тыла операций до окопов, и командование очень умело выполнило эту программу. Мы увидели, прежде всего, организацию доставки снарядов и продовольствия к месту боя. Система действовала с точностью часового механизма, и мы с огорчением сравнивали то, что проходило перед глазами, с беспорядками снабжения в нашей прифронтовой полосе.