Нетерпение - Юрий Трифонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Якимова рассказывала об этом с гадливостью. Знал ли Степан? Андрей спросил:
- А твой бывший дружок Швецов - не рабочий?
- Нет! - быстро отвечал Халтурин. - Эта гнида так и не стал рабочим, хоть и терся тут... Как кулак истинный - за червонцы готов отца и мать...
- Тебя-то пожалел.
- Меня? Не знаю. Говорили, будто так. Только я-то не пожалею, рука не дрогнет...
И как довершение разговора, который клонился к неприятному, к тому, что рабочие, дескать, не всегда бывают так прекрасны, как хотелось бы, Халтурин произнес задиристо:
- А нешто рабочие виноваты, что Союз развалился? Сам знаешь отчего. Только-только у нас дело наладится - хлоп! - интеллигенция опять кого-то шарахнула, и опять обыски, аресты. Поневоле задумаешь: как бы одним разом покончить. Тут другого конца не видно.
В тот день еще много разговаривали: о всероссийской рабочей организации, о которой Халтурин, теперь отчаянный террорист-одиночка, продолжал упрямо мечтать, и о Северном союзе, растрепанном и почти уже погибшем, об Интернационале, о Марксе, о легальных и нелегальных, о том, что рабочий Союз должен строиться на легальности, тогда он может быть многолюдною силой, но легальные гибнут легко и быстро, ибо на дурном счету и полиция хватает их первыми. Потом Халтурин признался:
- А знаешь, Борис, отчего я решился на этот... как теперь ваши придумали говорить? На пряник, что ли. Царя должен убить рабочий. То есть чисто народный человек. Понял почему? Потому, что царь народу изменил, а за измену - сам знаешь что. Пряник в глотку.
Потом встретились еще раза два. Андрей передавал Степану динамит в мешочках, тот подвешивал их на пояс, носил в штанах. Под рождество виделись последний раз. Степан был бледней и сумрачней обычного, но так же спокоен, нетороплив. Сказал, что мучается головой: верно, от динамита, который в подушке, исходят нитроглицериновые испарения, и он за ночь надышится, встает, как чумной. Андрей спрашивал: не достаточно ли? Нет, говорил, нужно еще. Направлялся в Пассаж: покупать невесте, дочери жандарма, подарок к рождеству. Перламутровое ожерелье заказано, китайской выделки, достать нигде невозможно, потому что модная вещь, барышни нарасхват берут.
Удалился степенно, пропал в толпе. А толпа на улицах - клокотанье, бег, рождественская толкотня, в лавках и магазинах народу невпроворот, иные купцы на волю вытащились, кричат, расхваливают под мелким снежком, внезапная оттепель, сырость, пахнет рассыпанной хвоей, горячим конским запахом, пороховым дымом детских хлопушек и праздником, окончанием поста...
Решили отпраздновать Новый год на одной из спокойных квартир. Всех томила жажда какого-то, пусть краткого, веселья, согнать напряженность, освободиться на миг. Декабрь вышел тяжелый по всем статьям: и потому, что схвачены Квятковский, Ширяев и в один день с Ширяевым Сергей Мартыновский, хозяин "небесной канцелярии", со всем своим багажом, бланками, паспортами, печатями, и потому, что пришлось срочно съезжать со старых квартир, искать новые, а это всегда задача нелегкая, и еще потому, что декабрь оказался месяцем раздоров. Очень много и нешуточно спорили. Непримиримо столкнулись Тихомиров с Морозовым, и каждому из членов Комитета нужно было стать на чью-то сторону. В начале декабря Тигрыч сказал Андрею, чтобы тот зашел в Саперный и поговорил с Воробьем и с Ольгой внушительно.
- А то там назревает истерика. - И усмехался по-своему, подергивая краем губ.
В Саперном помещалась типография. Тайное тайных. Морозов и Ольга скрывались там, в безопаснейшем месте, после того, как квартира их рухнула. В эти дни готовился набор третьего номера "Народной воли" с программой, и вот как раз из-за программы разгорался сыр-бор. Морозов обвинял Тихомирова в том, что тот исказил программу, принятую на Липецком съезде, склоняется к якобинству и чуть ли не к нечаевщине. Андрей считал это вздором. Не о том надо сейчас печься, не сюда направлять пыл и жар. Какая сию минуту может быть программа, кроме единственной? Видел бескровное лицо Халтурина, слышал его шепот побелевшими губами: "Еще рано... Не готово..."
- А ты с ними разговаривал?
- Я был там позавчера. Говорить невозможно. - Тигрыч махнул рукой. Возбуждены, взвинчены, переполнены раздражением. Я узурпатор, Наполеон. Ольга кричала, что история мне этого не простит. Требуют срочного созыва Комитета...
- Ладно! - сказал Андрей. - Сегодня еду в Кронштадт, а завтра буду в Саперном.
Он уже привык к тому, что от него ждали помощи, обращались к нему как к судье и арбитру. Это получалось само собой. Почему-то считали, что именно он может поговорить внушительно. И даже Тигрыч, этот желчевик, скрытно самодовольный и насмешливый, как-то легко и сразу склонился перед Андреевым авторитетом. Черт их знает, что на них действовало! Может быть, то, что он не умел хитрить, говорил то, что думал. А может быть, иное. Ведь и все не умели хитрить. Хитрецов среди них нет. Но вот что! Есть свойство, очень важное, он им гордится, решающее свойство для деятеля: умение вырвать из гущи, из пестроты нечто главное и одно. Сегодня, в середине декабря 1879 года, этим главным был столяр в подвале Зимнего. Как же не понимать такой простоты? Сейчас все программы, теории, да и будущее каждого из них, и всей партии, и всей громадной российской махины зависят от того, удастся ли этому человеку, который лежит ночами на сундуке, задыхается от запахов нитроглицерина... И ни о чем другом Андрей не мог думать. Ночами не спал и пожирал мыслями, памятью, умом, всей силою воображения того, кто сейчас там, в подвале, на сундуке, тоже не спит и кашляет, кашляет.
В Кронштадте он затевал знакомства с морскими офицерами. Время для знакомств было прескверное. В Петербурге шли повальные обыски. Очумевшая после московского покушения полиция быстро догадалась, что взрыв на Курской дороге "работа петербургская", и со всей яростью обрушилась на столицу. Хватали и обыскивали в театрах, на вокзалах, в меблированных комнатах: по случайному подозрению, по обрывкам фраз, по тому, что кто-то по рассеянности или близорукости не поклонился царской карете. Студентов обыскивали по землячествам: в первую неделю обшарили всех нижегородцев, затем вятичей, ярославцев. Было, как водится, много шуму, суматохи и дури. Дворник рассказывал про одного академика, лифляндца, шутника, который на вопрос пристава, нет ли у него взрывчатых веществ, отвечал "есть", вынул из кармана спички и стал зажигать их перед носом полицейского, сильно того перепугал. Кроме того, лифляндец, схватив какую-то бумажку, стал ее жевать и, отбиваясь от полицейских, угрожал проглотить. Силой отняли, оказалось - чепуха. На Гончарной в том же доме, где схватили Степана Ширяева и где были дешевые номера, арестовали разом семьдесят барышень "с Невского" вместе с ночевавшими у них отцами семейств, которых той же ночью развозили с городовыми по домам, в целях удостоверения личности. Была потеха! Но в разгар такой потехи, столпотворения, слез и полицейского безумия легко было попасть в капкан и самому опытному и вовсе непричастному человеку.
В Саперном прихода Андрея ждали. Гости бывали тут редко: может быть, один-два человека в неделю. Хозяевами считались Бух и Иванова, они иногда выходили на улицу, прислуга тоже, остальные сидели в квартире безвылазно. Остальные - два типографщика и Воробей с Ольгой. Вид у всех был болезненно-серый. Особенно поразил Андрея один из типографщиков, Лубкин: необычайно худой, бледный, безусый, он был похож на юного монашка, говорил тонким женским голосом. Звали его почему-то Птичкой. На Андрея набросились с расспросами. Особенно волновала судьба арестованных. Что слышно нового? Нет ли предательства? Андрей сказал, что о предательстве речи нет, говорят о неосторожности, о несоблюдении правил конспирации, но точных сведений ни у кого нет.
- Почему же дали себя арестовать? - спрашивала Соня Иванова. - Почему Александр не стрелял?
- Вероятно, не имел возможности.
- Торопился что-нибудь уничтожить, не было времени...
- Ведь знал, что ему грозит! - возбужденно говорила Иванова. - Я этого не понимаю. Нет, если придут за нами, мы не дадимся. Я первая буду стрелять!
- Думаю, он не хотел подвергать опасности Женю Фигнер, - сказал Морозов. Если б ее не было рядом...
Молчавший все время Бух сказал:
- А меня беспокоит Мартыновский. Среди кучи бумаг, которые у него хранились, было что-то и нас касающееся. Но не могу вспомнить - что именно.
Бух был великий молчальник, и если уж произносил слово - звучало значительно. Все задумались, стали вспоминать. Никто ничего не мог вспомнить.
Соня Иванова с дерзкой и безнадежной отчаянностью махнула рукой.
- Ах, как говорит один наш автор: vogue la galere! 1 [1 плыви, корабль! (франц.)] Будь что будет. Но я предупреждаю: я буду стрелять.
И она оглядела всех с какой-то мрачной торжественностью.
- Боже мой, Соня, о чем ты беспокоишься? Все будут стрелять, - сказал другой наборщик, Цукерман, пожимая плечами. - Почему бы нам не стрелять, если есть из чего?