Стрельцы у трона. Отрок - властелин - Лев Жданов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шакловитому, кроме Стрелецкого приказа, царевна поручила и Сыскной приказ, Тайную канцелярию свою.
Безродные и не особенно способные, но послушные люди занимали иные важнейшие посты. В Разряде, исполняющем обязанности генерального штаба, сидел думный дьяк Василий Семенов. Окольничий, худородный дворянин, Алексей Ржевский ведал финансы России в качестве начальника Большой казны и Большого прихода.
Удельное ведомство, так называемый тогда Большой Дворец, поручен был не одному из первых бояр, а простому окольничему, из рядовых, Семену Толочанову. Он же оберегал и всю государственную сокровищницу, Казенный двор.
Земские дела ведал думный дьяк Данило Полянский, в Поместном приказе дворянские, вотчинные дела вершил окольничий Богдан Палибин.
Если эти скорее прислужники, чем сановники большого государства и были удобны, как покорное орудие, то, с другой стороны, положиться на них было невозможно в случае решительного столкновения с какой-нибудь опасностью.
Софья скоро узнала это на самой себе.
Постепенно развертывая пружину, туго затянутую для нее стрелецкими волнениями в малолетство царей, Софья, уже через месяц после возвращения в Москву, стала всюду показываться на торжественных выходах наравне с царями.
Сильвестр Медведев и иные придворные льстецы-борзописцы не только слагали в честь царь-девицы оды и панегирики; Шакловитый постарался выполнить в Амстердаме хороший гравированный портрет ее в порфире и венце. Был прописан титул, как подобает царице-монархине: «Sophia Alexiovna, Dei gratia Augustissima»[10]. Копии портрета на Государственном Орле печатались и в Москве, в собственной печатне Шакловитого.
Петр видел, как сестра посягает на царскую власть, вопреки воле народа, воле покойного Федора. Но что было делать? И он молчал. Только царевна Наталья отводила душу у себя в терему, обличая замыслы царевны.
Однако и тут нашлись предательницы, две постельницы Натальи, Нелидова и Сенюкова. Они дословно переносили Софье все толки о ней, все, что слышали в теремах Натальи.
— Пускай рычит, медведица. Кохти да зубы надолго спилены у ней… — отвечала рассудительная девушка, но приняла все к сведению.
И только через два года, в 1685 году, решилась открыто объявить себя не «помощницей» в государских делах малолетним своим братьям, а равной им, полноправной правительницей земли.
И вот с тех пор на челобитных, подаваемых государям, на государственных актах и посольских граматах поведено было ставить не прежний титул, а новый, гласящий: «Великим государям и великим князьям Иоанну Алексеевичу, Петру Алексеевичу и благородной великой государыне, царевне и великой княжне Софье Алексеевне всея Великия и Малыя и Белыя России Самодержцам»…
И на монетах с одной стороны стали чеканить ее «персону».
Три года после того спокойно правила царевна, хотя и смущало ее поведение Петра.
И почти сразу положение круто изменилось.
Еще до майской «маяты» и мятежа Наталья с Петром при каждой возможности выезжала из Москвы в Преображенское, возвращаясь лишь на короткое время в кремлевские дворцы, когда юному царю необходимо было появляться на торжествах и выходах царских.
А после грозы, пролетевшей над этим дворцом, сразившей так много близких, дорогих людей, и мать и сын только с дрожью и затаенной тоской переступали порог этих палат, когда-то близких и дорогих по светлым воспоминаниям тех дней, когда был еще жив царь Алексей.
В Преображенском, почти в одиночестве, окруженные небольшой свитой самых близких людей, в кругу; родных, какие еще не были перебиты и сосланы в опалу, тихо проводили время Наталья и Петр.
Мать — всегда за работой, еще более сердобольная и набожная, чем прежде, только и видела теперь радости, что в своем Петруше.
А отрок-царь стал особенно заботить ее с недавних пор.
Во время мятежа все дивились, с каким спокойствием, почти равнодушно на вид, глядел ребенок на все, что творилось кругом.
В душу ребенку заглянуть умели немногие. Только мать да бабушка чутьем понимали, что спокойствие это внешнее, вызванное чем-то, чего не могли понять и эти две, преданные Петру, женщины.
Но в Преображенском, когда смертельная опасность миновала, когда ужасы безумных дней отошли в прошлое, Петр как-то странно стал переживать миновавшие события.
— Мама, мама, спаси… Убивают! — кричал он иногда, вскакивая ночью с постели и мимо дежурных спальников, не слушая увещаний дядьки, спавшего тут же рядом, бежал прямо в опочивальню Натальи, взбирался на ее высокую постель, зарывался в пуховики и, весь дрожа, тихо всхлипывал, невнятно жаловался на тяжелый, кошмарный сон, преследующий его вот уж не первый раз.
— Матушка, родненькая… Знаешь… Такой высокий… страшный… Вот ровно наш конюх Исайка, когда он пьян… И рубаха нараскрыт… Глазища злые… Софкины глаза, как на тебя она глядела… Помнишь?.. И я на троне сижу… Икона надо мною… Я молюся… А он подходит… Нож в руке… Я молюся… А он и слышать не хочет… Нож на меня так и занес… Вот ударит… Я и прокинулся тут… Уж не помню, как и к тебе. Ты скажи князю Борису, не бранил бы меня, — вспомня вдруг о дядьке, Борисе Голицыне, просит мальчик.
— Христос с тобой… Ну, где ж там?! Пошто дите бранить, коли испужался ты. Не бусурман же Петрович твой… Душа у нево… Спи тута, миленький… Лежи… А утром и вернешься туды…
— Ну, мамонька, што ты… Я уж пойду. На смех подымут. Ишь, скажут, махонький… К матушке все под запан… Я уж большой… Гляди, почитай, с тебя ростом…
— А хоть и вдвое. Все сын ты мне, дите мое родное… И никому дела нет, што мать сына спокоит… Не бойся, миленький… Вот оболью тебя завтра с уголька — и не станут таки страхи снитца…
— Да не думай, родимая… Не боюся я… Наяву будь, я бы и не крикнул, не испужался… Сам бы ево чем. А не устоять бы, так убечь можно… Я не боюсь. А вот со сна и сам не пойму, ровно другой хто несет меня по горнице да к тебе прямо.
— Вестимо, ко мне… Куда ж иначе?.. Себя на куски порезать дам, тебя обороню… Недаром меня сестричка твоя медведицей величает… Загрызу, хто тронет мое дитятко.
И Наталья старалась убаюкать мальчика, который понемногу успокаивался и начинал дремать.
— А што, матушка, как подрасту я, соберу рать, обложу Кремль, Софку в полон возьму, к тебе приведу. Заставлю в ноги кланятца. И потом штобы служила тебе, девкой чернавкой твоей была… Вот и будет знать, как царство мутить… Наше добро, отцовское и братнее, у нас отымать… Вот тода…
— Ну, и не в рабыни, и то бы хорошо. Смирить бы злую девку безбожную… Да сила за ей великая. И стрельцы и бояре… Все ее знают, все величают. Всем она в подмогу и в пригоду. Вот и творят по ее…
— Пожди, матушка. И я подрасту — силу сберу, рать великую… И по всей земле пройду, штобы все узнали меня… И скажу: я царь ваш! И люблю вас. Свое хочу, не чужое. И править буду вами по совести, как Бог приказал, а не по-лукавому, как Софья, вон, с боярами своими, с лихоимцами. Все наши, слышь, челядь, и то в один голос толкуют: корысти ради Софка до царства добираетца… А што я мал… Ништо!.. Подрасту — и научусь государить… Про все сведаю, лучче Софьи грамоту пойму… Вот ее и знать не захочет земля… и…
— Ладно, спи… Пока солнце взойдет, росы очи вымоют, так оно, сказывают… Спи, родименький. Господь тебя храни…
И Петр засыпал, обвеянный лаской матери, успокоенный тем, что над ним стоит, как ангел-хранитель, эта страдалица — мать.
Наутро мальчик вставал немного усталый, словно после трудной работы, и потом целыми днями ходил задумчивый, озабоченный.
Учился он внимательно, но порой словно и не слушал объяснений Менезиуса и других учителей своих.
— Што с тобой, царь-государь, скажи, Петрушенька? — обращался к мальчику Стрешнев или другой дядька.
— Сам не знаю. Все што-то словно вспомнить я хочу, а не могу. И от того — не по себе мне. Ровно камень на груди лежит… А, слышь, скажи, Тихон Никитыч: много ль всех стрельцов на Москве?
— Немало. Девятьнадесять тыщ, а то и боле наберетца…
— О-ох, много… Хоть и не очень лихие в бою они… Больше на посацких хваты, у ково ружья нет… А все же коли добрых воинов на их напустить, меней чем шесть либо семь тысящ не обойтися, штобы побить их вчистую.
— Ты што же, аль бить собираешься?..
— Соберусь, как пора придет, — совсем серьезно глядя на воспитателя, отвечает мальчик. — Аль ты не видел, што они, собаки, на Москве понаделали? И по сей час еще не заспокоились. Я им не забуду… Э-х, кабы иноземная рать не такая была. Вон, слышь, што Гордон али иные сказывают: «Наше дело — с иноземными войсками воевать. А што у вас, в московской земле, недружба идет, нам в то носа совать непригоже. В гостях мы у вас — и хозяевам не указ…». Слышь, Тихонушка, энто выходит, хотя убей меня на ихних очах, им дела нет?..
— Ну, не скажи, Петр Алексеевич… Тово они не допустят. А ино дело — и правда в их речах. Однова они за правое дело станут. А другой раз, гляди, и ворам помогу дадут. Лучче уж их не путать нам в свои дела, в московские…