Ворожей (сборник) - Владислав Сосновский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не будешь ты один, Коля, – сказал я в утешение, зная, что вру, что именно Николай Родинов и ему подобные обречены на вечное одиночество.
– Мне, слышишь, монах один в метро сказал ни с того, ни с сего. Сидели друг против друга, он все смотрел на меня, а как стали выходить, тронул за плечо. «Путь, – говорит, – твой тернист. И будешь ты на дороге своей один с посохом. Как странник. До самого конца».
Мы помолчали. Я окинул зал, но больше странников не увидел. Впрочем, и сам Николай сейчас мало был похож на такового.
– Слушай, – вспыхнул Коля. – Давай я тебе что-нибудь подарю.
– Мне подаришь свою книжку, когда выйдет. А больше ничего не нужно.
– Нет, – заявил Николай решительно. – Книга – само собой. Но есть еще одна вещица… – Он залез во внутренний карман пиджака и извлек из него костяную фигурку монаха с посохом. – Возьми. Это я. Будет трудно – кликни. Я приду на помощь. Этот человечек всегда был со мною. Пускай теперь живет у тебя. Мне от этого будет тепло.
Он поставил согбенную фигурку путника посреди стола и, очень довольный своим подарком, предложил, наливая коньяк:
– Давай выпьем за тебя, Олег. Что говорить, если бы не ты… Жевал бы я сейчас черный хлеб с огурцом, а рукопись моя тяжелела от пыли. Жду и твою книгу. Ты даже не знаешь, как жду ее! Желаю тебе скорее издаться. За это и выпьем.
Я поднял рюмку.
– Скорее делается, знаешь, что?
– Знаю, – рассмеялся Николай.
– Что касается меня, – подумал я вслух, – то моя личность не при чем. Так распорядился Наблюдатель. Я лишь оказался инструментом в его руках. Выходит, заслуга моя невелика.
– На-блю-да-тель, – медленно произнес Николай и утонул в этом слове. – Да, да…
Часам к десяти в «Дубовом зале» стало шумно. Писатели разрумянились, раскрепостились.
Николая слегка повело. Его истощенный организм не мог сразу насытить себя пищей настолько, чтобы не дать алкоголю затуманить голову. Коля неожиданно для меня пересел к стайке окололитературных девиц и стал показывать верстку будущей книги. Вскоре высокий, худой официант белым аистом важно понес за тот столик две опаловые в золотых обертках бутылки «Шампанского».
Я знал, это не показуха или желание выпятиться, блеснуть. Родина с детства привык делиться всем, что у него есть. Его непосредственность была естественной, как дождь. В детстве Коля жил по законам коммуны и не обладал чувством собственника. Он не понимал, как его деньги могут быть только его деньгами. Само по себе, мне казалось, это было прекрасное, истинно христианское качество, но оно, тем не менее, таило в себе ту опасность, что Николай в недалеком будущем снова мог оказаться у своей пустой тумбочки с огурцом в руке. Поэтому я встал и, извинившись перед нежным полом, попросил Николая на два слова.
– Вы обещали меня проводить. Не забудете? – кокетливо спросила новорожденного писателя одна из трех нимф за столом.
– Как можно? – удивился Коля. – Хорошенькая, правда? – захотел он моего участия.
– Вот что, Родина, – сказал я, когда мы снова уселись на свои места. – Я мечтаю, чтобы ты работал и не знал ни в чем ущерба, чтобы не заезжал ни в больницы, ни куда похуже. Не транжирь деньги, они еще пригодятся. Дверь в издательство тебе уже открыта. Там ждут твоих новых рукописей. Я не ханжа, но будь осторожен. Впрочем, делай, как знаешь. Твоя дорога – это твоя дорога. Люби, обжигайся, тони, воскресай, но помни о Наблюдателе. Он возложил на тебя святой крест. Стало быть, с тебя больше спросится. Вот так-то, Родина. Выпьем на посошок. Тебя, как я понимаю, ждет романтическое продолжение, а мне хочется пройтись, подышать. Удачи!
Мы выпили. Я взял со стола задумчивого монаха, повертел в руке, ощущая под пальцами его ребристую, костяную бороду. И встал.
– Спасибо тебе, – сказал Николай, поднимаясь, и тепло обнял меня.
– Ах, Коля, Коля, – вздохнул я. – Ты, наверное, ничего не понял. Разве не сделал бы на моем месте то же самое?
Я снова прошел мимо кафе. Ирины уже не было. Вынырнув из писательского аквариума наружу, я с удовольствием глотнул сухого морозного воздуха.
После короткой мокрой оттепели капризный февраль выстудил и застеклил весь наличный асфальт тротуаров и дорог, сверкавших под огнями лиловых фонарей, лаковым блеском. Таким же лаком были покрыты машины, проносившиеся мимо с тихим шипением диких кошек. Снег повсеместно уничтожался всеми имевшимися средствами как некое опасное вещество, и потому стеклянные улицы выглядели худыми, голыми и неуютными. Теплый, сырой ветер, пьяно шатавшийся среди дня по площадям и скверам, улегся ночевать в Подмосковных лесах, дав ход подколодной стуже, которая, как осторожная змея, тихо и коварно заползла в город, валя наземь прохожих со своего скользкого панциря. Но в окнах домов мирно горел свет, там семейно пили чай, обнимались или просто любовались друг другом, не думая об уличном холоде, а в углах жилищ сыто дремали животные, и все было, как должно быть.
Деревянный милиционер в черной деревянной шинели деревянно ходил взад-вперед, наблюдая в пустоте порядок, а я шагал к Никитским воротам, чтобы потом завернуть на Тверской бульвар, где уже неподалеку ожидал меня Юрий Долгорукий на своем боевом коне.
Я шел по стеклянной столице с бодрящей легкостью молодости, которую, казалось, в те минуты ничто не могло омрачить. И все же какой-то тайный мышонок покусывал меня изнутри.
Я достал подаренного Николаем странника, еще не зная, что он говорящий, и, остановившись под лиловым фонарем, вгляделся в маленькие, взыскующие глаза, пронизывавшие неким печальным укором пространство и время.
«Приготовься к черте», – тихо сказал костяной путник и я, ошеломленный, громко спросил:
– Что?
Деревянный милиционер прекратил маршрутное движение и поворотился в мою сторону, но, не найдя врага, двинулся по своей огневой линии прочь.
Я спрятал фигурку монаха и вдруг понял, какой зверек возился в моей душе. Это было одиночество, которое, как и в Николае, всегда жило во мне, а путник, подаренный другом, теперь охранял его как нечто особое и самоценное.
Но почему он сказал: «Приготовься к черте»? Об этом нужно было подумать. И я думал на протяжении зеленого от стекла Тверского бульвара и небольшую часть синей Тверской улицы, пока не уперся ключом в замочную скважину своей квартиры, в доме за могучей спиной Юрия Долгорукова.
Входная дверь открылась мягко и тихо. В прихожей было темно. Я не стал зажигать свет. Из спальни через решетчатую дверь матового стекла в коридор оранжевыми, желтыми и красными бабочками влетали цветные блики, рождаемые вращающимся ночником с журнальной столика Ирины. Оттуда же, из спальни, вразвалочку брел по комнатам старенький, седой блюз. Значит, Ирина не спала.
Я снял куртку и решил заглянуть к ней.
Картина, открывшаяся мне, была именно тем, что предвосхитил говорящий монах, сказав: «Приготовься к черте».
Два нагих тела лежали в усталости отдыха. Одно из них было телом моей жены.
Внезапная боль ударила мне в сердце, будто там, внутри, взорвалась граната.
Я много раз видел в кино подобные сцены и тот пожар ужаса, который охватывал мгновенно все три стороны пресловутого любовного треугольника, но то, что этот пожар может жарко лизнуть и меня, никогда себе не представлял.
Первой реакцией Ирины было желание закрыться от позора и стыда. Она потянула на себя одеяло, прикрывая свои прелести. Незнакомый мне мужчина, не шевелясь, лежал в шоке. Глаза, по которым порхали цветные тени, выражали полную растерянность и беспомощность. Это можно было понять, и я сочувствовал его глупейшему положению.
На стене висело, как бутафория, охотничье ружье Вадима Вольфовича, отца Ирины, какими он время от времени пользовался для развлечения, убивая уток, лосей и кабанов.
Я зачем-то снял оружие с гвоздя и переломил стволы.
– Олег! – в агонии дико закричала Ирина.
– У меня условие, – сказал я шершавым сухим голосом. – Завтра ты позвонишь отцу и все расскажешь сама.
– Хорошо, – сдавленно произнесла моя улетающая в безвестность жена и залилась отчаянными рыданиями, скорее всего от досады, что ее танк бездарно подорвался от собственной бабьей дури на неожиданном минном поле.
Я защелкнул стволы и, повесив пустое ружье на место, отправился в свою комнату Седой блюз догнал меня и похлопал по плечу: «Не горюй. Что ни делается, все к лучшему».
Не раздеваясь, я лег на диван и погрузился в пустоту отчужденности, боли и бессилия.
С улицы доносилось кошачье шипение машин, время от времени оставлявших на потолке серые тени призраков, а я валялся на диване и казался себе продырявленной тыквой, из которой медленно вытекали соки жизни. Я понимал, что эта боль была болью уязвленного самолюбия, но она же являлась и расплатой за мой первый шаг под звуки марша Мендельсона во Дворце бракосочетания. Княгиня Ольга не хотела отпускать меня.
И вдруг меня ударила мысль: «О чем я печалюсь?» Ирину я не любил так, как Ольгу, а стало быть, подменить истинную любовь просто страстью было нельзя и, конечно, то, что случилось, должно было случиться. Рано или поздно. Однако могло и не случиться: мог появиться ребенок. Один, другой… И тогда я вынужден был бы выйти с белым флагом. Значит, Наблюдатель сознательно разыграл весь этот фарс. Чтобы я уяснил себе: в жизни все должно быть настоящим.