Иван Грозный. Начало пути. Очерки русской истории 30–40-х годов XVI века - Виталий Викторович Пенской
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Осмелимся отметить, однако, что, на наш взгляд, тенденциозны и субъективны (в силу особенностей формы и содержания самих источников) и та и другая версии, но каждая по-своему. Да, конечно, во второй версии на первый план выступает роль враждебного Глинским старого московского боярства, однако, с одной стороны, почему они не могли использовать озлобленность москвичей против «силных во Израиле» и перенаправить их разрушительную энергию на «чужаков» Глинских? С другой стороны, тот же М.М. Кром несколько дальше пишет о шагах Ивана IV, направленных на стабилизацию отношений с боярством и «соборе примирения» в феврале 1549 г.[450] Закономерен вопрос – если молодой государь, взявшись за ум, попытался занять пустовавшее со времени смерти Елены Глинской место арбитра и наладить отношения с аристократией и положить конец не прекращавшемуся полтора десятка лет с момента смерти его отца перманентному политическому кризису, то зачем тогда, в таком случае, в официальной (выделено нами. – В. П.) версии событий, зафиксированной в том же Летописце начала царства, выпячивать роль боярства в убийстве царского дяди? А вот в конце 60-х – начале 70-х гг. необходимости в сокрытии неудобных фактов придворной борьбы за власть не было, и можно было смело указать на виновников случившегося. Сам Иван свидетельствовал в первом послании Курбскому, что тогда, после московской трагедии, он «пред отцем своим и богомольцем, пред Макарием, митрополитом всеа Русии, во всем в том простихомся; вас же, бояр своих, и всех людеий своих в пре-ступках пожаловал и впредь того не воспоминати, и тако убо мы всех вас яко благи начахом держати», но, увы, бояре «перваго своего лукаваго обычея не оставите, но паки на первое возвратистеся»[451]. Заметим кстати, что редактор Царственной книги не щадит и самих Глинских, показывая их как одних из виновников случившегося бунта.
Одним словом, мы не видим веской причины оказывать предпочтение той или иной версии перед другой и уверенно полагаем, что обе версии отнюдь не противоречат друг другу, а прекрасно дополняют одна другую. Вторая версия, которую критикуют за тенденциозность и субъективность (осмелимся предположить, что связано это прежде всего с тем, что руку к ней приложил сам Иван Васильевич, а по отношению к нему в отечественной историографии сложилась пресловутая «черная легенда» и «презумпция виновности», и все. Что написано им или под его диктовку, а priori не заслуживает доверия), расставляет все точки над i в описании событий 26 июня 1547 г. Сопоставление их позволяет нарисовать «стереоскопическую» картину июньских волнений в Москве, что мы и сделаем.
Для начала немного хронологии. Весна 1547 г. запомнилась москвичам чередой больших пожаров. Сперва, 12 апреля, огонь выжег торговые ряды «со многими та-вары от Никольского крестца и до речнои стены градные, и гостины дворы великого князя, и дворы людцкие и животы многие погореша от Ильинские улицы и до городной стены». Затем спустя неделю, 20 апреля, «загореся за Яузою на Болвановье и погореша Гончяры и Кожевники вниз подле реку Москву»[452]. В накаленной атмосфере опустошенной пожарами Москвы посадские люди, недовольные тем, что власти де-факто устранились от расследования причин пожаров и помощи погорельцам, взяли дело в свои руки и занялись самосудом. «А говорили про оба пожара, – записал летописец, рассказывая об этих пожарах, – что зажигали зажигальники. И зажигальников многих имали и пытали их. И на пытке они сами на себя говорили, что они зажигали. И тех зажигальников казнили смертною казнью, глав им секли и на колье их сажали и в огонь их в те же пожары метали»[453].
Беспорядки в городе, начавшиеся было после пожара 20 апреля, скоро как будто приутихли, однако в воздухе по-прежнему стояло напряжение, готовое в любой момент взорваться новой волной насилия и кровопролития. Масла в огонь подливала засуха, установившаяся в конце весны, хлебная дороговизна (А.Г. Маньков отмечал, что 40-е гг. XVI в. было временем, когда хлебные цены демонстрируют скачкообразную динамику подъема[454]) и повышение налогов – надо было оплачивать и венчание на царство, и пышную царскую свадьбу, и подготовку большого похода на Казань («тое же зимы царь и великий князь велел дань имати с сохи по 12 рублев, и оттого крестьяном тегота была великая»[455]). Среди горожан ползли слухи, что-де «явились на Москве по улицам и по иным городом, и по селом, и по деревням многие сердечники, выимали из людей сердца», а тут еще 1 июня случилось небесное знамение: «Во Пскове бысть знамение: на не-беси кроуг надо всем Псковом бел, а от Москве на тои кроуг на белои иныя круги яко доуги видно на краи настоупили, страшни велми, и на болшом кругоу перепояски»[456].
3 июня рухнул колокол-благовестник Благовещенского собора в Кремле – еще один явно недобрый знак, только усиливший напряженное ожидание новых бед[457]. В первых числах июня в Москве случился еще один пожар, и в довершение всех бед 21 июня, во второй половине дня («во 12 чяс дня»), «загореся храм Воздвижение честнаго креста за Неглинною на Арбацкои улице на Острове».
Новый пожар был относительно недолгим – «на третьем часу нощи преста», однако этих нескольких часов хватило, чтобы огненная буря («и бысть буря велика, и потече огнь якоже молния, и пожар силен») сожгла практически всю Москву. «Прежде убо сих времен памятные книзи временныи пишут, таков пожар не бывал на Москве, как и Москва стала именоватися», – устрашенный чудовищным зрелищем огненного смерча, обратившего в прах и пепел столицу Русского государства, записал составитель Летописца начала царства[458]. И было от чего содрогнуться – новгородский летописец сообщал, что в столице сгорело дворов «белых и черных» 25 тысяч и 250 церквей, погибших же в пламени