Венедикт Ерофеев и о Венедикте Ерофееве - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но, пожалуй, самое главное, что может предъявить Ерофеев, – это русский язык. Чудо, пронесенное через советскую мясорубку в такой чистоте, что отборно-грязный мат звучит как псалмопение. Сколько, однако, наших литераторов (в том числе «инородцев», в том числе с других берегов) клянутся на верность этому языку. И как-то никому не приходит в голову проводить особую параллель между языком и его носителем – народом, который не очень торопится приступать к «национальному возрождению». И правильно, что не приходит. Народ и язык существуют вполне отдельно…
…Далее – в согласии со схемой – душе демонстрируют рай. Рай Венички – благословенные Петушки, где не молкнет пение и не отцветает жасмин; город, где живут два его ангела – женщина и ребенок. Два простых, но абсолютных символа. Именно в этой части поэмы в первый и в единственный раз звучит слово «Эдем» – в сниженно-ерофеевском стиле («в мелких завитках – весь – влажный и содрогающийся вход в Эдем», 47) – но все же Эдем; слово произнесено, и жасмин с птичками – отсылка довольно прозрачная. Возлюбленная Венички – блудница; и, наверное, темой отдельного филологического этюда могут стать средства, с помощью которых Ерофеев пишет возвышенный, воздушный, безо всяких кавычек прекрасный образ обычной подмосковной бляди. «А она – смеялась. А она – подошла к столу и выпила, залпом, еще сто пятьдесят, ибо она была совершенна, а совершенству нет предела» (45–46). Или: «Зато вся она соткана из неги и ароматов. Ее не лапать и не бить по ебалу – ее вдыхать надо. Я как-то попробовал сосчитать все ее сокровенные изгибы, и не мог сосчитать – дошел до двадцати семи и так забалдел от истомы, что выпил зубровки и бросил счет, не окончив» (47). Прием, впрочем, почти всегда один: предельно сниженная фактура в предельно возвышенном контексте (или наоборот). Прием один, но выполняется всякий раз с огромным вкусом, а кроме того – существует в поле величайшего трагического напряжения поэмы.
И особо сильно это напряжение в сценах «рая», в чем есть, наверное, какая-то отдельная эстетическая справедливость. И еще сильнее трагизм – при описании другой части рая, где живет ребенок, которому Веничка везет-везет, но никак не может привезти два стакана орехов. У ребенка есть мать, она едва мелькнет в тексте, и у словоохотливого Ерофеева не найдется для нее пары сочувственных строк. Это очень жестоко, но и очень честно – перед российским стилем жизни.
У ребенка, наверное, есть имя, но мы его не узнаём (как не узнаём и имени блудницы: это просто сын и женщина). В тот момент, когда Веничка приходит к сыну, тот тяжело болен и лежит в постели. Собственно, единственно толковая информация о нем состоит в следующем: «Самый пухлый и самый кроткий из всех младенцев. Он знает букву „Ю“ и за это ждет от меня орехов. Кому из нас в три года была знакома буква „Ю“? Никому; вы и теперь-то ее толком не знаете…» (38).
Какая-то мистическая сентиментальность… знание «Ю»… тайное знание, ребенок, причастный тайнам того, что сокрыто за «Ю» – некоей чужестранкой в русском алфавите. Эта «Ю» до удивительности трогательна и тревожна. Эта «Ю», может быть, главная личная ценность Венички – не из тех, что он доверяет Господу, а та, что остается только для него самого. Именно «Ю», «густая красная буква „Ю“» (122), будет последним, что вспыхнет на последних строчках поэмы в угасающем разуме героя, – «с тех пор я не приходил в сознание, и никогда не приду».
В Петушки, в рай, отправляется каждую пятницу – вот уже больше трех месяцев – Веничка Ерофеев: туда, где его ждет ребенок, знающий «Ю», и где в одиннадцать часов (евангельский