Засуха - Владимир Топорков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По любому случаю Иван Фомич – первый советчик и, когда заканчивались занятия, в школу нередко приходили мужики – покурить, посудачить. У школьных сараев давно лежали два дубовых бревна – остались от смены перерубов, на которых усаживались, как воробьи на ветки, мужики, кряхтели, дымили, слушали учителя.
Время было бурное, тревожное, радостное, непонятное, и, наверное, ни дня не обходилось, если не собирались мужики у школы. Зимой, правда, Иван Фомич разрешал мужикам заходить в классы, но тогда дымить – ни-ни, хоть пусть уши пухнут.
В тридцать седьмом начали печатать в газетах про врагов народа, и Иван Фомич постарел буквально на глазах, лицо его вытянулось, стало иссиня-жёлтым, глаза потускнели, словно в них не отражался солнечный свет. Мужики пытались его разговорить, но он отмахивался руками: «Ничего я не знаю, мужики, ни-че-го!» От учителя на время отступались, а когда он вернулся с фронта по ранению, снова заседали на пеньках, только теперь не мужики, а деды и подростки, основная «ударная колхозная сила».
…Всё это сейчас сиротливо впилось в память жителей, и не случайно даже молчаливая Дашуха пробубнила:
– Пусть учитель скажет!
Иван Фомич поднялся, отрешённо как-то оглядел собравшихся:
– Что мне говорить? Сами решайте!
– Нет, нет, ты скажи!
Подал голос Храпов:
– Мы обсуждали с Иваном Фомичом ситуацию и пришли к выводу, что ему лучше перебраться в большую школу.
– Да не говорил я вам об этом! – вдруг зло сказал Иван Фомич, и Храпов сузил жёсткие глаза, словно расстреливал взглядом учителя.
– Нет, это что ж получается, – взвизгнула Нюрка Лосина, – вроде обманывают нас, бабы?
Нюрка явилась разнаряженной на собрание в красивый сарафан, на шее у неё повязана ярко-красная косынка, как пионерский галстук, и только сыромятные, с ободранными носами тапки портили вид. С крутого лба свисала чёлка рыжих волос, и Нюрка казалась красивой, какой-то пронзительно-яркой, как звезда, рдела щеками от горячих слов.
Видно, понял Храпов, что собрание ему не придётся убедить, и он выразительно посмотрел на молчавшего, горой возвышающегося над столом Бабкина: дескать, выручай, угомони свою гвардию. И Степан Кузьмич поднялся проворно, но заговорил не в пользу Храпова.
– Насколько я понял, дорогой Владимир Федосеевич, не желает народ школу закрывать. А раз народ против – значит, баста! Народ у нас – хозяин!
Храпов медленно и тяжело брякнулся на стул, смахнул пот со лба тыльной стороной ладони и прокряхтел глухо:
– Народ, народ! А райком зачем?
– Народу служить, – ответила Нюрка.
– Ну и служите, – гаркнул Храпов, – а школу мы всё равно закроем.
Он схватил с вешалки свой кожаный плащ, загремел, вставляя руки в рукава, расталкивая колхозников, шагнул к распахнутой двери и скрылся в темноте сеней.
Ещё несколько минут шумели бабы, и больше всех возмущалась Нюрка:
– Ишь, хозяин какой на наших ребятишек нашёлся! Учи свою жену щи варить!
Андрей выбрался на улицу – больше здесь делать нечего. Он шёл по притихшей перед вечером деревне, вдыхал сладковатый дым печей, затопленных, наверное, для того, чтобы приготовить пищу на ночь. Вечер был тихий, без единого ветерка, и белёсые столбы дыма прямо впивались в небо, пронзали сквозную сизоватую высь, как острым мечом. Высоко-высоко, над самой головой, качался какой-то причудливой ладьёй полумесяц, тоненький серпик в теряющем голубизну небе.
Впечатление от собрания было тягостным, будто шёл сейчас Андрей с деревенского кладбища, где оставили покойника. Кажется, и в этом проявится своего рода засуха – закроют школу, и иссякнет маленький родник деревенской культуры, её притягательный центр, который сплачивал и объединял малых и старых.
Дома Ольга долго сокрушалась, узнав об этом решении, вспоминала – была бы сейчас Евдокия Павловна – завтра бы пошла к ней Ольга, убедила бы, что нельзя закрывать школу. Но вспомнила о горестной судьбе Сидоровой, и стало жутко и мрачно на душе – ей, видать, голубушке, сейчас самой не до себя.
Глава двенадцатая
Никогда не знала Евдокия Павловна, как длинны, громадны бесцельные дни. Вся её жизнь до освобождения – это порох, который сгорел моментально, стремительно, даже для себя не оставалось времени на еду, питьё, на немудрёные женские дела по хозяйству. Всякий раз она разрывалась между домом и работой, между заботой о Николае и тысячью, тысячью мелких и крупных хлопот о школах, собраниях, клубах и библиотеках, о праздниках и буднях, о хлебе для людей и страны.
Последний раз Евдокия Павловна была в отпуске в сороковом году. Тогда у Николая неожиданно плохо стало с печенью, и врачи рекомендовали поехать ему в Железноводск, попить местной водички. До этого муж никогда не болел, хоть и не был великаном, но крепкий, выносливый, закалившийся в деревенских делах Николай чувствовал себя бодро и уверенно.
Судьба у Николая была трудной, сиротской. В гражданскую погиб отец, а потом заболела тифом мать и – словно её сковал стылый мороз, а потом отпустил, но ненадолго – истаяла на глазах, сердешная. И пришлось семнадцатилетнему пареньку податься в Хворостинку, наняться грузчиком на железную дорогу. Он таскал огромные кули с хлебом, грузил бочки со спиртом, и это накачало его мышцы, закалило организм. Даже в стылую зиму ходил с грудью нараспашку, точно ветер не пробивал его, отскакивал как мячик, а тело не сковывал трескучий мороз.
Когда Евдокия Павловна приехала в Хворостинку, Николай работал уже кассиром товарной конторы. Ей сразу понравился этот молчаливый человек, не терпевший пустословия, высокий, подтянутый, который ходил прямо, с худой бронзовой, прокалённой морозом, шеей.
Так он и жил – грудь нараспашку, и в прямом и в переносном смысле. И когда уехал учиться в техникум – ему очень хотелось быть землеустроителем, сказал уже молодой жене:
– Не бойся, Дуся! Со мной ничего не будет! Видишь, какой здоровяк!
Тогда Евдокия Павловна крепко расцеловала мужа и сказала на прощание:
– Смотри, не сглазь сам себя!
– Ничего, упрёмся – разберёмся.
Любимое выражение у Николая, то ли в книжках вычитал, то ли сам придумал, но в жизни он действовал именно так, как в этой присказке. В учёбе ему было трудно – великовозрастный мужик позабыл многое, чему учили когда-то в школе, но бессонные ночи за учебниками да природная смекалка с лихвой компенсировали Николаю этот недостаток, и он вскоре стал лучшим в группе.
В тридцатом Николай мотался по району, нарезал земли вновь созданным колхозам, жил впроголодь, ночевал на столах в сельских советах, но к Евдокии возвращался радостный, открытый, рассказывал басовитым голосом со смехом, как в дальней Ивановке был он на собрании и попал в одну нелепую историю.
В Ивановке жил Потапов, большой любитель выступать, говорить по любому поводу. Кажется, попроси его выступить по звёздному ориентированию, и он, не задумываясь, начнёт молоть такое, что, как говорят, уши завянут. В деревне помнят, как на одном из собраний, когда ему, собственно, и говорить было нечего, он произнёс такую фразу:
– Не важно, что важно, важно – что не важно, вот что важно…
Приехал Николай по нарезке полей, вместе с председателем собрали собрание. Потапов не удержался, минут пятнадцать поучал:
– Дисциплину надо повышать, товарищ председатель. Сам-то он – великий бездельник, работал учётчиком, и даже с этими немудрёными обязанностями справлялся с трудом, прогуливал. Поэтому колхозники слова его о дисциплине встретили с улыбкой.
Потом выступал Николай. Конечно, ему трудно знать, новому человеку, каждого колхозника, так сказать, кто на чём замешан, но Потапова он поддержал:
– Тут правильно говорили – дисциплины нам не хватает. Вот выступал товарищ… – Николай остановился, поглядел на учётчика.
– Ветродуев! – подсказал кто-то из толпы.
– Ага, правильно, товарищ Ветродуев! – продолжал дальше Николай, но люди его уже не слушали, стонали от смеха.
Евдокия смеялась вместе с ним, заражалась его неистребимым оптимизмом.
Они поехали в Железноводск вдвоём – всё-таки хоть и с мукой великой, но достала Сидорова две путёвки через обком в партийный санаторий, называвшийся «Горный воздух». Санаторий прилепился в середине горы Железной, среди колченогих деревьев и птичьего гомона. Его пятиэтажный корпус казался им огромным и приветливым.
Три раза в день они ходили к Славяновскому источнику пить кисловатую воду, любовались городом. Маленький городок лежал в расщелине между двумя горами – Бештау и Железной, и когда выкатывалось солнце, оно золотило пятиглавый Бештау, разливало в низине искристый блеск, открывало зелёные дали полей на западе. Городок был чистый, опрятный, как старательная хозяйка, на улицах много цветов, и сама растительность, по-южному буйная, ласкала взор.