Крестьянская цивилизация в России - Виктор Бердинских
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перестроить мировоззрение людей в России, строй их мыслей путем механического уничтожения прежнего идейного комплекса религиозных, монархических верований — эта задача решалась советской властью очень грубыми, насильственными методами. Но любопытно то, что, во-первых, полностью решить ее так и не удалось (растоптанная и униженная церковь, совершенно лояльная режиму, продолжала свое существование), а во-вторых, формы прежних крестьянских воззрений: наивный монархизм и фатализм, слепая покорность судьбе, религиозная преданность властям — все это было всемерно использовано государством в своих целях. В прежние формы влили новое содержание (новое вино в старые мехи). И все это отлично сработало. Ситуация для большевистского руководства была выигрышной вдвойне, когда началась эпоха великих экономических экспериментов над крестьянством. Запуганные, униженные и ограбленные в ходе коллективизации люди потеряли почву под ногами. В таких условиях навязать им новый комплекс верований было значительно легче. А сейчас речь пойдет как раз об этих экспериментах.
Глава 2. Сплошная коллективизация
Революция и гражданская война смели, перемешали в кучу многие социальные слои, группы населения. Отдельный человек, не понимая хода событий, ощущал часто просто смертельный страх и ужас перед лавиной изменений. Водоворот событий нес его, ничего непонимающего и беззащитного, новым страшным путем — путем революций и войн. Фаина Кузьминична Кошкина (1906) рассказывает: «Революцию помню. Шла война, а за что война — не знали. У нас была маленькая деревня, заброшенная. Мы ничего не знали. Плохое время было. Я жила без родителей. Нас было четверо детей. Я в школе не училась, с 3-х лет без родителей у чужих людей. У них было все свое. Этим людям не нужна была моя грамота. В общем, что в стране делается — мне недоступно было. В воскресенье никогда не гуляла, потому что скот нужно было пасти, заставляли работать. Я была как раб. В школу не ходила. Пошла в ликбез, когда уже вышла замуж».
Волна страха, хлынувшая на крестьян с войной и революцией, осталась в их жизни навсегда. Наступило «плохое время», когда человек ежедневно стал ждать изменений к худшему. А.С. Быщигин (1912) помнит: «Ну если взять, как мы чувствовали себя до революции, в смысле спокойно или беззащитно, то я не помню. А уж после революции мы постоянно боялись: вот придут уполномоченные, дадут задание. Особенно часто они приходили, когда обрабатывали лен. Дадут такой налог, что приходилось аж с прялки лен снимать. На хлеб давали налоги большие».
Страх прочно укоренился в новом стиле жизни — все дореволюционные ценностные ориентиры крестьян внезапно оказались сломаны. Большая крестьянская семья рушилась в эти годы. Ломалось уважительное отношение к хорошему труду, честно заработанному достатку. Н.А. Зубкова (1910) горюет: «Родители всегда гордились своим происхождением, своим достатком. Бедных считали лодырями: пить надо было меньше, а работать больше. К богатым относились с почтением. Но не столь волновало богатство, сколь относились с уважением и к умению работать.
Семья наша была большая — четыре брата. Мать с отцом и я. Жили очень дружно. Но во время гражданской войны два брата воевали за белых, а два за красных. Двое из них пропали без вести. После раскулачивания я работала по найму, вязала шали, варежки, носки, а вскоре убежала в город».
Когда в начале 1920-х годов советская власть упрочилась, русский крестьянин, кряхтя, стал приспосабливаться к ней. Появилось уважение, смешанное со страхом. Антонина Алексеевна Феофилактова (1915) припоминает: «Еще раньше старики, когда начиналась советская власть, Ленина не уважали и песни все про него пели хулиганские. Сначала все советскую власть не любили:
При Миколке, при царе, Ели булки в молоке. А советская-то власть До соломки добралась.
Эти песни пели тайком — кто выслушает, так живо два сцапают. Я была ребенком, так плохо помню, но рассказывали, что собирали в селе Верхосунье митинг. Коммунист вышел на трибуну, а старики набрали камней и стали бросать в него. Их сразу стали ловить. Одного поймали, его Миколой звали, яму вырыли и его тут же закопали. Повострей кто был — так убежали. Это вот в двадцатых годах было. Потом в деревнях, как колхозы стали, так взрослых в школах стали учить. Учитель там был Коля Илюнькин (Николай Ильич). Баб неграмотных вечером выгоняли учиться, а им прясть надо. Три дня не сходишь — давали принудиловку:
Припудиловку-то, девушки, Нетрудно заслужить: Не ходи три дня учиться — И пойдешь дрова пилить.
Когда Ленин умер, в деревне никто не плакал. Про Сталина меньше говорили плохо — к советской власти попривыкли уже».
Недоедание на протяжении многих лет, страшный голод начала 1920-х годов, постоянное балансирование на грани жизни и смерти лишили возможности сопротивления миллионы крестьян. В городах кормили отобранным у крестьян хлебом только тех, кто служил новому государству. Чудовищной была в эти годы детская смертность. Кайсина Марфа Васильевна (1913) рассказывает: «Когда неурожаи были, тоже горе большое. Приходилось по деревням ходить собирать, жить-то как-то надо. Когда гражданская война шла, так по домам ходили хлеб забирали. Все-все забирали. Кто смог спрятать, так спрятал. У кого мешок, у кого полмешка осталось. Мама с бабушкой к речке мешок с зерном увезли, закопали. Кто-то видел и доказал, так и это зерно забрали. А бабушка у меня боевая была, никого не боялась. Ох, она и ругалась с теми, кто хлеб забирал. Когда у нас дома были и весь хлеб забрали, так военный на нее ружье выставил, а она идет на него и нас с Катей вперед толкает и кричит: «Забирайте все и их тоже забирайте. Чем я детей кормить буду? А мы ревем вовсю. Ох, голод был сильный!»
Во многих случаях от большой семьи оставалось два, три человека — да и эти выживали случайно, чудом. Клавдия Ильинична Енина (1906) из Самарской губернии помнит о страшном голоде в Поволжье: «В 1917 году началась революция, гражданская война. В 1918 году 2-го августа сожгли наше село, почти дотла. Наша улица была главной, ее всю сожгли, осталось на окраинах домов с полсотни уцелевших. Отец умер в 1919 году от тифа и одна сестра 20-ти лет, потом — неурожай. Страшный голод, люди умирали от голода, как мухи. Это уже в 1921 году. Даже некоторые ели мертвых. Хоронить людей было некому, люди были голодные, бессильные, тела ложили в казенные амбары (были 2 больших амбара на краю села, они были полны телами). Хоронили уже в начале апреля. Пригоняли солдат. Мы уцелели ради нашего брата — он служил сверхсрочно в городе Самаре (это от нашего села 150 км). Все старшие сестры были замужние, а брат с семьей жил в городе Самара. Он был хозяйственником, привез нам на санках мешок ржаной муки и несколько буханок солдатского хлеба. Нас, самых младших, жило с матерью четверо. Мне было полных 15 лет, а самой младшей — 7 лет. Брат двоих из нас увез к себе, скота уже никакого не было, осенью закололи последнюю корову и за зиму ее съели. Мать докормилась этой мукой с добавкой мякины и травы, а весной пошла свежая трава, и в саду появились яблоки. Мать и брат уже посеяли пшеницы и проса. Так и дожили до нового урожая все».
Голод и смерть потрясли души людей до основания — озлобили и сломали многих. Августа Николаевна Меледичева (1910), хлебнувшая досыта горькой сиротской доли, вспоминает ту пору: «А зима пришла лютая. Ходить не в чем, кушать тоже нечего. На всех одни валенки были. Один гуляет, остальные в окошко глядят на него, охота же. Но голодно было — ужас. Для нас еще терпимо, а деревенские-то: не очень они привыкли. А ведь у них еще излишки изымали. Какие уж тут излишки?
Старший, Михаил совсем похудел, ничего есть не мог. Я помню — лежит он под одеялом, одни глаза видать. Голубые-голубые. Да и волосом он в отца пошел. Любил его тот страшно. Целыми днями у постели просиживал. Через 3 недели Михаил умер, как свечка погас. На отце лица не было. Почернел весь. Тетя Настя тоже слез много пролила — первенец ведь. Ну вот, а через 2 недели Настенька трехлетняя слегла. Умерла она непонятно как-то, быстро. Шестеро нас осталось. Притихли все, не бегали. А по весне, ледоход на реке уже был, Митя Богу душу отдал. Господи, напасть словно какая! Трое своих, да двое чужих у тети Насти с мужем осталось. Дядя Степан неразговорчивый стал, запил. А тетя Настя не любить нас стала, видно, нас винила в смерти ее детей. То не так сядем, то не так ответим. Как мачеха злая. А ведь она добрая очень раньше была».
Все это привело к тому, что к концу 1920-х годов немного оправившееся крестьянство тем не менее морально еще не оправилось от колоссальных испытаний предыдущих лет и было не способно к массовому отпору режиму, решившему уничтожить основы крестьянской жизни. Сопротивление было невозможно и по другой причине. Колоссальная машина государственной власти обрушилась в период коллективизации на крестьянина. Такого в истории еще не было. Каждый крестьянин в одиночку встретил этот невиданный по мощи употребленных средств, комплексности и избирательности властей удар. Рассказы о коллективизации многолики — мы услышим здесь голоса и тех, кого раскулачивали, и тех, кто раскулачивал, агитаторов-активистов, ссыльных, тех, у кого описывали имущество, и тех, кто описывал. Мне кажется, что величайшая трагедия народной жизни той поры еще и в этом: все, что делалось против народа, делалось руками народа.