Без грима. Воспоминания - Аркадий Райкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Сколько на ваших?
– У меня без пяти минут, – следовал ответ.
– А у вас?
– Без четырех…
– А у вас?
– Без шести.
– Как хорошо было бы, – заключал я, – если бы во всем мире часы шли одинаково.
А то мы смотрим по нашим московским и говорим: «Уже пора», а в Лондоне и Вашингтоне отвечают: «А по нашим еще рано»…
Тут зрители дружно смеялись, отлично понимая, что речь идет о втором фронте.
Выступали мы как-то в деревне, только что освобожденной от гитлеровцев. Большая часть домов в этой деревне была сожжена, остальные – повреждены снарядами. И только один деревянный домик остался в целости и сохранности. Там до войны помещался сельский клуб. И вот в этом домике все немногочисленное население деревни собралось на наш концерт. Люди пришли задолго до начала. Измученные, изможденные и… торжественные.
Электрического освещения, конечно, не было. Но нам – не привыкать. Мы осветили площадку керосиновой лампой, и все наши нехитрые мизансцены строили таким образом, чтобы свет от лампы падал на лицо выступающего.
В институте актеров обучают такому элементарному правилу: нельзя «выходить из луча». То есть, как бы ты ни был увлечен действием, ты обязан помнить о световой партитуре спектакля. Вот в этой точке луч софита тебя «берет», а в той – должна быть полутьма. Начинающие артисты, а также те, кто, не владея собой, рвет страсти в клочья, обычно весьма досаждают осветителям; того и гляди, выкинут что-нибудь непредвиденное.
Мастеровитые же артисты, как правило, с этой задачей справляются легко. Но должен заметить, что даже самая сложная световая партитура не действует так на актерские нервы, как «партитура» керосиновой лампы. Она и коптит, и язычок пламени в ней колеблется от малейшего дуновения, даже от дыхания твоего. Так что ни слишком близко к ней, ни слишком далеко от нее находиться артисту нельзя.
Читаю я монолог – сейчас не вспомню точно, какой именно, но помню: что-то лирическое, предполагающее и в артисте, и в публике внутреннюю сосредоточенность. Чувствую: залом овладел, люди сидят не шелохнувшись.
И вдруг лампа стала так сильно коптить, что я невольно отодвинулся от нее. Шаг в сторону – и лица моего зрителям уже не видно.
Я, конечно, это заметил, но если бы встал ближе к лампе, вообще не смог бы продолжать. Зрители, надо отдать им должное, поняли ситуацию и по-прежнему слушали меня внимательно. Но один из них, огромного роста бородач, по виду он был похож на партизана, точно с плаката сошел (я сразу обратил на него внимание; потом оказалось, что он и впрямь был партизаном), поднялся на сцену и встал у меня за спиной. Я – продолжаю, не оборачиваюсь. Нельзя прерывать выступление, несмотря ни на что! Но, согласитесь, – странно. И вообще-то всегда не очень приятно, когда кто-то молча стоит у тебя за спиной, а уж на сцене – тем более.
А он дождался паузы, встал на стул, деловито поправил фитилек лампы и, взяв меня за плечи, «подвинул» на прежнее место. Все это он проделал, я бы сказал, обходительно. После чего преспокойно вернулся в зал. Особенно меня поразило, что ни один из присутствующих не отреагировал на его действия.
Возможно, этот случай вызовет у читателей улыбку. Но я вспоминаю его прежде всего как пример зрительской деликатности, зрительского партнерства. Ведь тот человек от всей души хотел мне помочь, и все остальные это поняли.
Теперь мне хотелось бы предоставить слово Роме. Вот один из ее рассказов, относящихся к нашей жизни на Северокавказском фронте.
«Был такой странный период нашего пребывания на фронте, когда мы все время опаздывали к своей смерти. Это звучит непонятно и требует разъяснения.
Дело в том, что нас всегда очень ждали в частях армии и флота, поэтому было составлено четкое расписание наших переездов и спектаклей. Но однажды, когда мы спешили в фальшивый Геленджик, где должны были остановиться в специально приготовленном здании небольшого санатория, нас на Михайловском перевале задержала пурга.
Мокрые хлопья снега шмякались об автобус. Мы поминутно вылезали, чтобы толкать его то туда, то сюда. Колеса, плавая в месиве, буксовали, мотор натужно выл, шофер тихо и разнообразно матерился. Наконец, он заглушил мотор и сказал:
– Все… Не поеду… Нельзя. Сопровождавший нас молодой морской офицер требовал, чтобы шофер сел за баранку, но тот упорно отказывался.
– Без цепей ехать нельзя: спуск крутой. Поедем на стоячих колесах. Я же всем артистам шеи посворачиваю.
– Мы должны быть в двадцать один ноль-ноль там. Кровь из носу.
– Будем. Не спешите. В ноль-ноль. А крови из носу – этого я не допущу. И кверху колесами ездить я не привык.
– Вы слышите? – вмешался Аркадий. – Василий Иванович не привык ездить кверху колесами. По правде сказать, я тоже. Это все-таки аргумент.
– Но там для всего театра ужин приготовлен. Начальник приказал прибыть вовремя. Ужин же остынет, – горевал провожающий.
– Главное, чтобы было кому есть ужин. Переждем до утра погоду. Можно и утром поужинать.
Рассвело сразу, как всегда на юге. Яркое солнце быстро растопило снег, и автобус осторожно, как бы нюхая крутую влажную дорогу, стал спускаться на ту сторону Михайловского перевала.
Оказалось, что, пока мы стояли на горе, ночью был налет на Геленджик и дом, приготовленный для нашего ночлега, начисто снесло вражеской бомбой.
Из-за этого опоздания все наше расписание передвинулось, и мы также «опоздали» к выступлению на передовой – в Кабардинке, где днем снаряд попал в эстраду, на которой мы должны были в это время играть спектакль.
В тот день, о котором я хочу рассказать, мы выступали на Черноморской базе подплава.
Спектакль шел вяло. Райкин, как всегда, играл в полную силу, но подводники сидели тихо, мало смеялись, были молчаливы и подавлены. Мы искали причину такой непривычной реакции, считали, что, очевидно, играем хуже, стали «нажимать», на ходу перестраивать программу. Ничего не помогало. К концу спектакля в зале возник какой-то шумок, движение, кто-то вышел из задних рядов, потом, пригнувшись, начали выходить и из передних.
Огорченные, мы закончили спектакль, не понимая, в чем дело.
Внезапно за кулисы вбежал молодой матрос. Лицо его сияло.
– Ребята! – закричал он нам с порога. – Лодка вернулась! А мы их уже было похоронили, можно сказать, оплакали. Четверо суток ни слуху ни духу. А они вернулись! Живые! Целые! Невредимые!
Мы, не разгримировавшись, как были, выбежали к морю. Там моряки молча обнимали, передавая из рук в руки своих вернувшихся товарищей. Одного быстро пронесли на носилках. Потрясенные этим зрелищем, мы стояли кучкой, с трудом сдерживая слезы.
Начальник базы подплава, крупный, полный человек, фамилия его была, по-моему, Гуе, подошел к нам.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});