Критическая Масса, 2006, № 2 - Журнал
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что касается тем: Горький и революция 1917 года, Горький и СССР, то Басинский подменяет серьезный анализ своеобразными «малярными работами», то есть все, что в советской идеологии считалось светлым, поспешно названо «темным». Подобный прием ведет прямым ходом к прямолинейности суждений. И, разумеется, мы в который раз узнаем, что роман «Мать» — «слабое произведение», что образ Павла Власова отсылает к евангельскому апостолу Павлу, что роман — заказной…
А Петр Заломов, рабочий, вероятный прототип Павла, — апостол Петр? А роман испанской писательницы Эмилии Пардо Басан «Женщина-трибун» (La tribuna), изданный в 1883 году, кто заказал? Это роман о работнице, становящейся сознательным борцом за права рабочих. Между прочим, Пардо Басан — автор книги «Революция и роман в России» (1887), ее произведения были известны в России, а ей, в свою очередь, было известно творчество раннего Горького. Любопытно, что роман Пардо Басан заканчивается рождением у героини сына, который будет расти без отца…
Но главное в работе Басинского, как это ни странно, попытка доказать, что Горький — существо сверхъестественное, нечто среднее между антихристом и инопланетянином. Например, он слишком стойко переносит боль и у него нечеловеческая работоспособность. Вот и Алма Кусургашева, студентка Коммунистического университета трудящихся Востока, вхожая в дом Горького в Москве, умирая в 94 года, «по свидетельству дочери… „сверхъестественным усилием попыталась приподняться, протянула руки и, обращаясь в пространство, четко и раздельно произнесла: „А-лек-сей Мак-си-мо-вич!“ Это были ее последние слова“. Ну, вы понимаете, что увидела бедная старушка? Наверное, все того же Горького, только не в виде усатого старика, а в его истинном, сатанинском, конечно же, обличье! Басинский предлагает нам удивительную версию: „Вообразите себе, что Горький был не совсем человек“. Да, это был представитель иной цивилизации. Его послали на Землю в командировку, он даже немного полюбил людей и когда, вернулся на родную планету, даже плакал!..
Стивен Кинг отдыхает!
[Иосиф] Бродский. Книга интервью.Андрей Ранчин
3-е изд., испр. и доп. М.: Захаров, 2005. 784 с. Тираж 5000 экз.
ВАЛЕНТИНА ПОЛУХИНА. ИОСИФ БРОДСКИЙ ГЛАЗАМИ СОВРЕМЕННИКОВ.
Книга вторая (1996—2005). СПб.: Издательство журнала «Звезда», 2006. 544 с. Тираж 5000 экз.
I
Выход в свет нового, расширенного издания «Большой книги интервью» Бродского, составленной Валентиной Полухиной [132], и второй части сборника «Бродский глазами современников» [133] — интервью друзей и знакомых автора «Части речи» и «Урании», данных Валентине Полухиной, — основательный повод для того чтобы, пусть предварительно и вчерне, поговорить о стратегии поведения и саморепрезентации Бродского и о восприятии другими — друзьями, исследователями творчества поэта, литераторами, журналистами-интервьюерами — его поэзии, личности, биографии в их неразрывном единстве. Повод — хотя бы потому, что вторая часть «Бродского глазами современников» претендует на роль некоей замены, вынужденного суррогата биографии поэта. Яков Гордин напомнил в предисловии к сборнику, что Бродский «решительно возражал против написания его биографий и в предсмертном письме обращался к друзьям с просьбой не сотрудничать с возможными жизнеописателями и самим не заниматься мемуаристикой». Признав мотивы этого пожелания «понятными» (поэт «смертельно боялся вульгарного и бесцеремонного копания в его личной жизни») и основательными («И, как мы убедились, он не ошибся»), Гордин представляет вторую книгу «Иосиф Бродский глазами современников» как «корректив», как «попытку заполнить этот драматический пробел, не нарушая впрямую волю поэта. Интервью построены таким образом, что на первом плане оказываются личность Бродского и жизненные
Эту просьбу-запрет Бродского Полухина немного странно называет «запретом в завещании на официальную биографию в течение пятидесяти лет» (ИБГС, с. 229). Понятие «официальная биография» употребительно только по отношению к жизнеописанию, одобренному некоей официальной (властной) институцией, претендующей на монопольное обладание истиной. Бродский никогда не принадлежал ни в отечестве, ни abroad к подобным институциям, которые могли бы «присвоить» себе его биографию. Вообще, «официальная биография» — это понятие авторитарного языка; ни западное, ни современное русское культурное пространство не авторитарны (чего, на мой взгляд, не скажешь о пространстве политическом, которое в обозримом прошлом никогда не было «свободным»). Поэтому «официальная биография» — выражение абсурдное. Возможны биографии более или менее аутентичные, более или менее авторитетные. Но ни распорядители наследства поэта, ни друзья не наделены прерогативами на «правильную биографию». Конечно, близкие знакомые поэта, с одной стороны, лучше посвящены в обстоятельства его жизни и им обычно больше ведом его внутренний мир; но, с другой стороны, они пристрастнее прочих. Причем само понятие «круг друзей» весьма размыто: друг может оказаться позднее если не объектом ненависти, то по крайней мере неприязни или, если так можно сказать, острой и стойкой нелюбви. Создатель достаточно полной и относительно объективной биографии Бродского как раз не должен принадлежать к кругу его друзей и близких знакомых: ему просто следовало бы учитывать их воспоминания, критически сличая свидетельства и устанавливая, когда и где это возможно, факты. В конце концов, даже авторизованная биография Бродского, на роль которой отчасти претендует книга интервью поэта Соломону Волкову [134], не могла бы стать некоей канонической версией жизнеописания; она явилась бы скорее версией, которую поэт желал представить вниманию публики, своего рода мифом стихотворца о себе самом.
Необходимость написания биографии писателя обыкновенно принимается как данность. Между тем Полухина, расспрашивая собеседников о Бродском, превращает почти аксиому в проблему. В беседе с Людмилой Штерн она замечает: «Иосиф активно сопротивлялся тому, чтобы в чтение и интерпретацию его стихов вносили биографический элемент. Сам же он непременно это делал, говоря о Цветаевой, Мандельштаме, Ахматовой, да и любом западном поэте. Что теряет читатель, мало знающий о жизни Бродского? » — а собеседница настаивает на необходимости биографических знаний для понимания стихов Бродского: «Я думаю, что многое. Более того, мне кажется, что он сам очень много биографических элементов вносил в свою поэзию, достаточно завуалированных, но узнаваемых» (ИБГС, с. 229). Однако не все из отвечавших на этот вопрос посчитали знакомство с биографией поэта необходимым для понимания его стихов.
Вопрос, на первый взгляд, кажется неуместным. Бродский густо уснащает реалиями своей жизни многие стихи. Для читателя, не знакомого с обстоятельствами любви поэта к Марианне (Марине) Басмановой, окажется скрытым автобиографический пласт «Новых стансов к Августе». В полустишии «дважды бывал распорот» из «Я входил вместо дикого зверя в клетку…» кто-то, смутно помнящий, что Бродский сидел в тюрьме, угадает намек на урок, «порезавших бедного стихотворца», а вовсе не упоминание об операциях на сердце, сделанных автору; остается лишь надеяться, что никого не посетит мысль о Бродском, в молодости работавшем цирковым укротителем и входившем в клетку ко львам…
Выражения «похититель книг» и «замерзший на смерть в параднике Третьего Рима» («На смерть друга») просятся в метафоры, между тем первое из них — просто никакой не троп (Сергей Чудаков, адресат этих строк, действительно похищал библиотечные книги), а второе — метафора только наполовину (до Бродского дошли ложные слухи о смерти Чудакова в подъезде одного из московских домов). Вышеперечисленные примеры — это простейшие случаи, бросающиеся в глаза, каких в поэзии Бродского немало. Есть и не столь очевидные отсылки к биографии автора, они тоже не единичны.
И однако же… Во-первых, для разрешения ложных толкований достаточно обстоятельного комментария, а не развернутой биографии. Во-вторых, автобиографическое старательно укрыто отвлеченными образами, заимствованными у классической традиции. Книги книгами и подъезд подъездом, но ведь адресат — человек, другой вообще («имярек»), а сочинитель — «аноним», и привет он шлет покойнику (как оказалось, мнимому, но вот это уж читателю точно неважно знать) «с берегов неизвестно каких», — скорее, не с Восточного побережья США, а из-за Коцита и Ахеронта. И еще неизвестно, кто — адресант или адресат — пребывает в царстве мертвых. А «хлеб изгнания», который, «жрал <…> не оставляя корок», герой стихотворения «Я входил вместо дикого зверя в клетку…», не доморощенного приготовления, а испечен Данте Алигьери…