Жизнь московских закоулков. Очерки и рассказы - Александр Левитов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Торговка чулками. Москва. Открытка начала XX в. изд. «Шерер, Набгольц и К°». Частная коллекция
Между тем оргия, разгораясь, становилась час от часу безобразнее. Фельдфебель доказывал солдатику-музыканту, что он молокосос и что, ежели он не будет оказывать старшему почтения, старший ему может в морду накласть, как и закон будто бы повелевает.
– Ну, это увидим! – отвечал солдатик задумчиво, и уже не так смело, как прежде, перебирая на гармонике.
– И не увидишь, как я тебе поднесу! – горячился фельдфебель.
– Увидим, – отстаивал солдатик.
– Ну, что, Сизой, пьян ты? – спросила меня Саша, раскидываясь на лавке и закуривая папироску.
– Пьян.
– Скажи же мне, ученый ты человек, когда люди лучше бывают: пьяные или трезвые?
– Пьяные.
– Bon! Я с тобой согласна. Значит, мы теперь с тобой ребята славные?
– Славные! – коротко отвечал я, потому что думы, одна другой печальнее, зароились в голове моей и отнимали всякое желание говорить.
– Так будь же ты совсем славный, – говорила она, очевидно пьянея. – Мне что-то ужасно весело. Веселись и ты! От скуки я покажу тебе несколько картин из моей жизненной панорамы, так как я очень часто хохотала над твоей всегдашней страстью собирать материалы для изображения народных нравов… Вот эти картины! Смотри и слушай: вышла я замуж за икотника-ундера. Вот продала я и заложила благоприобретенные шелка да бархаты, купила что нужно детям, мужу, матери его и пою:
Подвязавши под мышки передник{198},Перетянешь уродливо грудь,Будет бить тебя муж привередникИ свекровь в три погибели гнуть.
– Хорошо? Нам не выпить ли, Jean?
– Пожалуй, я налью тебе.
– Я тебе, пожалуй, сама налью. Только ты не будь бабой, пей со мной. Ведь я, может, в последний раз кучу с барином. Ты барин, что ли?
– Столько же, сколько ты барышня.
– Я нарочно тебя спросила: думала, что врать начнешь. Тогда об тебе врали какую-то чепуху. Однодворцем тебя называли, поповичем и черт знает чем. Я всегда тебя за это любила, Сизой! Потому ты не плоше меня утирал носы разным ослятам. Я очень любила в свое время колотить и издеваться, в шутку будто бы, над разными тузами, и чем туз был толще и вельможнее, тем мне было слаще. Вспомнишь только – в восторг придешь… Сизой, брат мой, слепленный из одной глины со мной! предлагаю тебе тост за процветание доброты в той грязи, откуда мы с тобой выползли…
– Молодец ты, Саша, ей-богу! Ура!
– Ура! – ответила она громко. Я решительно опьянел.
– Веселей держись! – говорила она. – Ты старайся не пьянеть; мы с тобой побольше выпьем и больше поболтаем. Брат, дай сюда холодной воды и лимонов: мы будем пить и освежаться.
Нам подали воды.
– Хорошо в меру выпить, Сизой, а лучше того не в меру, когда ничто не заставляет тебя не говорить того вздора, который лезет в пьяную голову. Я очень это люблю. Запрусь и пью… Ну, так вот, Jean, смотри же мои картины; они тебе будут полезны. Черт их возьми совсем, они, по-вашему сказать, рисуют общество.
– Говори, сделай милость, я слушаю.
– Помню я, – начала она, – как ты рассказывал про жизнь тех людей, которые родили тебя, воспитали, но ты говорил, что тебя так и тянуло от них. Мне очень нравился тогдашний твой рассказ: пьяна ли я была, ты ли пьяный хорошо говорил, или просто твое детство напомнило мне мое детство. Помню я себя вот с какого случая. Ребятишки и девчонки катаются на салазках с горы через всю реку. И я тут. Дорога наша лежит на аршин от проруби. На этом катанье был ли кто моложе меня? Только я села в салазки и мигнуть не успела, как очутилась вместе с ними подо льдом, да столкнула туда ж соседку одну: белье она мыла. Меня соседка вытащила, – место было неглубокое, а салазки там и остались. Мне никогда не было так больно, как когда я, мокрая вся, бежала с катанья по улице. Резвая я очень была, бежала скоро, а шубенка овчинная с рубашонкой замерзнуть успели. И выдрали же меня, что я чуть не утонула! Сначала высекла мать, потом жена старшего брата потихоньку от матери рвала меня за волосы, а тут отец еще высек. Не диво, что мать высекла, но я не могла понять, за что меня высек отец. Мы его только и видали о праздниках, когда он, бывало, придет из Москвы и пропьет все: пьет в кабаке, пьет дома и всех колотит. Никогда я не видала, чтоб он с кем-нибудь не дрался или бы не бранился самым подлым образом. Никогда не видала я от него ни одной ласки, а говорили все, что он был умный старик и зарабатывал много: одна беда – пил!..
Долго я сидела на печи, обсушивалась, а сама, помню, все думала: за что этот мужик меня высек? Я всегда называла отца: чужой мужик. А он, знаешь, московская штука, сидит себе на лавке и кричит на печь: «Иди, Дунька, сюда, у тятеньки прощенья проси, ручку цалуй…» А у меня грудь надрывается от злости; задыхалась я тогда от желания быть большим мужиком и прибить его до смерти… Сижу на печи, плачу и шепчу: «За что дерется чужой мужик? Что он силен-то?.. Эка! Сладил!..» Теперь сам посуди, каким я зверем родилась. Увидала я наконец, что может чужой мужик бить меня, сколько его душе угодно, а я сделать ему ничего не могу, и надумалась. Слезла с печи, подошла к нему, говорю:
– Прости, тятенька! Дай ручку поцаловать.
– Давно бы так, – говорит. – На, цалуй! – и подал руку. Взяла я руку у него, смотрю на нее, а не цалую, потому что, помню, передернуло меня всю от радости в это время.
– Что же ты, – спрашивает, – не цалуешь?
Как вопьюсь я ему зубами в большой палец, как стисну его, так он застонал даже. Чувствую я, полон рот крови у меня, и жалко уж мне стало чужого мужика, а выпустить все не могу: замерла… Насилу он вырвал от меня палец, – все тело было с него сорвано… Как увидала я кровь, плакать было принялась и в самом деле хотела прощения просить. Только суждено мне, должно быть, никогда никому не показывать хорошего чувства, потому что сызнова принялись они меня все сообща сечь, и опять пуще разозлилась я на них, не за то, что они меня мучили, а за то, что они сильнее меня и что нет у меня у самой силы истиранить их…
Так жила я до десяти лет. Перед Рождеством приехал из Москвы отец, как водится, пьяный. Пил он после своего приезда и колотил нас дня три, до того, что мать одна оставалась с ним, а мы все разбежались по соседям. Только раз пошел он в гости в ближнюю деревню, а оттуда принесли его уж мертвым: замерз на дороге. Остался наш дом без головы. Детей родные к себе разобрали, мать в Москву в кухарки ушла и меня с собой взяла. Тут и начинается моя настоящая история.
Года два я шаталась с матерью по чужим домам, и у кого она живала, все на меня любовались, бездетные купцы вместо дочери просили меня, – не дала. Бог знает отчего.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});