Судьбы хуже смерти (Биографический коллаж) - Курт Воннегут
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стейнберг ткнул меня пальцем в грудь и сказал: "Да он же хотел, чтобы вы про него не смогли забыть".
(Стейнберг, возможно, самый умный человек в Нью-Йорке. И, допускаю, самый меланхоличный. Жить ему пришлось очень далеко от родины - он родился в 1914 году в Румынии. Самой смешной шуткой он считает высказывание одного гомосексуалиста-ирландца: "Надо же, баб любит больше, чем виски".)
Мне все равно, будут обо мне помнить или нет, когда я умру. (В "Дженерал электрик" я знавал одного исследователя, женатого на женщине по имени Джозефина, так он мне сказал вот что: "Не стану покупать страховку. На кой черт - умру, так не все ли мне равно, что станется с Джо? Не все ли равно, хоть весь мир полетит вверх тормашками? Я-то мертв уже буду".)
Я - дитя Депрессии (совсем как мои внуки.) А в Депрессию любой работе надо радоваться как чуду. Тогда, в 30-е, если человек получал работу, он гостей собирал отметить такое событие. И где-нибудь к полуночи начинали расспрашивать: а что за работа-то? Ладно, самое главное, что хоть какая- то работа. Для меня писать книжки, вообще что-то писать - работа, как всякая другая. Когда кормившие меня еженедельники были вытеснены телевидением, я сочинял рекламные тексты для всяких фабрик, и продавал машины, и придумал настольную игру, и преподавал в частной школе для подростков с вывихами они были из богатых семей, - и т.д. Я вовсе не считал, что мой долг перед человечеством, или перед самим собой, или перед кем угодно - вернуться, когда смогу, к литературе. Литература - это была просто работа, которую я потерял. А для детей Депрессии потерять работу - то же самое, что потерять бумажник или ключ от собственной квартиры. Приходится обзавестись другим.
(Во времена Депрессии был ходовой ответ на вопрос, какая у тебя работа: "Интересная - вычищаю помет из часов с кукушкой". Или еще такой: "На фабрике служу, где женские трусы делают. Пять тысяч в год буду заколачивать".)
Люди моего возраста и социального положения, какая у них там ни была работа, теперь в основном на пенсии. Так что критики могли бы и не стараться (глупость одна) раз за разом объяснять, что ныне я уже не тот многообещающий писатель, каким был прежде. Если считают, что я этих обещаний не оправдал, пусть припомнят, какие последствия бег времени имел для Моцарта, Шекспира, Хемингуэя.
С возрастом мой отец (он умер, когда ему было семьдесят два) становился все более рассеян. Ему это прощали - думаю, и мне должны простить. (Я никогда никому ничего плохого не делал, он - тоже.) Под самый конец папа несколько раз обращался ко мне так: "Слушай, Бозо..." Бозо - жесткошерстный фокстерьер, живший у нас, когда я был маленький. (Хоть бы моя была собака. Так нет, Бозо был собакой Бернарда, моего старшего брата.) Отец, спохватившись, извинялся за то, что назвал меня Бозо. Но минут через десять опять: "Бозо, послушай-ка..."
Последние три дня перед смертью (я тогда был далеко от нашего дома) он все рылся в ящиках комодов и шкафов, искал какой-то документ. Видно, ему было очень важно найти эту бумагу, но вот какую - он не говорил. Так никому и не сказал.
(Никогда не забуду последних слов актера Джона Берримора, чью смерть описывает Джин Фаулер в книге "Добрый вечер, милый принц": "Я - незаконный сын Буффало Билла"*.)
XXI
Многим кажется, что юмор (репризы, сочиняемые профессионалами, не в счет) - это такой способ самозащиты, к которому позволительно прибегать лишь тем, кто принадлежит к унижаемым и попираемым меньшинствам. (Марк Твен считал себя принадлежащим к белой голытьбе.) И такие люди находят совершенно неуместным, что я тоже все шучу да шучу, ведь я человек, получивший образование, выходец из семьи немецкого происхождения, представитель "средних классов". По их понятиям, мне бы больше пристало распевать "Миссисипи, ах, Миссисипи", смахивая набежавшую слезу.
(Сол Стейнберг как-то помянул при мне русских мужиков, то есть крестьян. Я и говорю ему: я тоже мужик. "Какой еще мужик?" - недоумевает он. Разговор происходил у меня в Хэмптоне, мы сидели у бассейна. И я объяснил: "Но ведь в войну я три года рядовым в армии отгрохал".)
В Нью-Йорке, этом открытом для всех городе, куда стекаются представители самых разных рас, народов, сословий (словно в Калифорнию времен золотой лихорадки 1849 года), чтобы - грамотные и не очень грамотные - отыскать здесь свою удачу, о других судят, хотя чаще всего и не показывая этого (ну, разве что уж очень обозлятся, выйдут из себя), по мелким национальным различиям. И я тоже, встречаясь, допустим, с писателем Питером Маасом, отдаю себе отчет в том, что он наполовину ирландец, наполовину голландец, а беседуя с Кедикай Липтон (той самой "мисс Скарлетт", которая смотрит на вас с ящичка для лото "Братья Паркер"), знаю: она полуяпонка, полуирландка. Если меня навестит мой лучший (теперь, когда чистокровный ирландец Бернард 0'Хэйр поет с хором невидимым) друг Сидни Оффит, я сознаю, что пришел еврей.
Стало быть, другие должны догадываться, что я немец, - ведь я же действительно по крови немец. (Года два назад на бармитцве в синагоге кинорежиссер Сидни Лумет поинтересовался, голландец я родом или датчанин, а я ответил чуть слышно, так что ему по движению губ пришлось догадываться: нацист. Лумет рассмеялся. Когда мой первый брак совсем разваливался, я одно время ухаживал за одной очень симпатичной еврейской писательницей, и как-то услышал, как она меня по телефону представляла своей подруге - "знаешь, настоящий штурмовик".)
Меня спрашивают, какие чувства я испытываю по случаю объединения Германии, и я отвечаю, что в немецкой культуре многое нам нравится как раз оттого, что создавалось не в единой Германии, а в разных. Из созданного в единой Германии многое воспринимает.ся с отвращением.
(Немцы, которые живут в Германии, страшный народ из-за того, что с удовольствием будут сражаться против других белых людей. Когда я был в плену, один наш конвоир - его ранили на Восточном фронте - все потешался над англичанами, похваляющимися своими имперскими свершениями. Он говаривал нам на своем чудном английском: "Они только с негритосами воевать умеют". Если этот конвоир еще жив, а значит, видел, как мы лихо управились в Гренаде, Панаме, Никарагуа, тогда он и про нас скажет: с одними негритосами воевать умеют.)
Во время первой мировой войны (меня еще на свете не было) все немецкое до того поносилось у нас в стране гражданами английского происхождения, что ко времени второй мировой войны не осталось никаких специфически немецких институций (моего собственного отца я тоже не исключаю, говоря об этом.) Среди нашего белого населения те, кто когда-то были немцами, сделались (в порядке самозащиты, а также из нежелания, чтобы их как-то соотносили с кайзером Вильгельмом, затем с Гитлером) наиболее окультуренной средой: почти никаких племенных признаков. (Гете - это кто такой? А Шиллер? Осведомитесь, пожалуйста, у Кейси Стенгеля или у Дуайта Дэвида Эйзенхауэра.)
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});