Лицо тоталитаризма - Милован Джилас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сознательный выбор своей судьбы (я понимал это и до тюрьмы) не является достаточным основанием для сведения моих идей лишь к "отражению реального мира"; поэтому общая со стариками-заключенными участь, постигшая нас сегодня, при коммунизме, "когда продукт… находится под планомерным контролем", заставила меня быть последовательно справедливым по отношению к ним, признав то же и за их верой.
Уже в 1956 году, оказавшись в тюрьме, я знал, что марксистский тезис об "отмирании" религии не более достоверен, чем аналогичный тезис об "отмирании" государства. Но сомневаюсь, чтобы это сколько-нибудь повлияло на мои поступки или суть моих взглядов. Размышляя над своими идеями, я укреплял их и благодаря им укреплялся в своей правоте. Но одновременно становился все более убежденным атеистом, однако не по рационально объяснимым, научным и прочим подобным причинам, но по причинам личного идейного и экзистенциального характера. Я никогда не был одним из тех коммунистов, которые, разочаровавшись в коммунистической действительности, возвращаются к прежней вере или стремятся к созданию некой новой. Я свою "веру" не терял, я верю в необходимость улучшения условий человеческого существования, в неизбежность изменения и замены существующих обществ – как на Востоке, так и на Западе, – ибо и те и другие принадлежат минувшим временам, устаревшим догмам и формам.
А если меня, измученного, обезумевшего, и посещали порой сомнения в моей "вере" и мысль о существовании некоего высшего закона, управляющего всем, в том числе и моей личной судьбой, то во мне тотчас рождалось сопротивление соблазну, "греховной" слабости духа. Я наслаждался сатанинской мечтой о том, как я, если бы существование Бога стало очевидным, взбунтовался бы против его всесильной власти и неизменного порядка. И я наслаждался этим не меньше, чем той еретической заразой, которую внес в тираническое, античеловеческое, священное единообразие партии. Противостояние "высшим силам" казалось мне столь же естественной формой созидающего человеческого бытия, как его способность приспосабливаться. И будь мне тогда известны высказывания Альбера Камю: "Человек – единственное существо, которое отказывается быть тем, что оно есть"3 и "Я восстаю – значит, я существую"4, обязательно внес бы их в свои тюремные записные книжки, чтобы обозначить эти свои чувства и мысли.
Однако при этом во мне постоянно росло и уважение к человеческому существу – ко всему тому, что не представляет угрозы человеческому бытию, в том числе и к вере. В тюремном одиночестве, взглянув на величие, на атеизм, на доктрины и идеи через призму собственной судьбы, я понял, что это – необходимые формы, воплощающие разнообразие как самой жизни, так и связи человека с миром и людьми. Силы, чтобы выжить, я черпал в своей вере, а не в надеждах…
Отсюда следовал вывод: в материальной и общественной сферах жизни чрезвычайно важно то, во что люди верят, поскольку идеалы – те же знамена. Это бесспорно. Но в тот момент я полагал, что и мне, и всем тем, кто разуверился в коммунизме, необходимо прежде всего ответить на вопрос: должны или не должны люди верить, возможно ли бороться с коммунизмом при отсутствии идей и программы? Мой опыт и пережитое страдание были категоричны: человек без веры, идей и идеалов сравним лишь с неразумным существом, пребывающим в вакууме, то есть в мире собственного небытия. А утверждение, что человек может обойтись без веры, идей и идеалов, есть не более чем своего рода попытка создания собственных верований и отказ от борьбы. Это лишь особая форма приспособленчества. Я не отрицаю и не склонен недооценивать подобные взгляды и подобный образ жизни, однако абсолютно не верю в возможность изменить с их помощью любое общество, а тем более столь жестокое и неповоротливое, как коммунистическое: хотя "не тот борец, кто победил, а тот, кто вывернулся".
И эта исповедь, и мои размышления могут показаться читателю излишними. Но идеи, выношенные в одиночестве заключения, не могут иметь более достоверного подтверждения, чем последовательный рассказ об их возникновении.
Подобная мотивировка представляется мне наиболее убедительной еще и потому, что именно тюрьма и связанные с ней искушения, падения и взлеты духа сформировали во мне убеждение, что коммунизм нельзя заменить ни какой-либо из существующих религий, ни какой-либо новой.
Специально я этого не подчеркиваю, поскольку не вижу особой значимости и необходимости религий и верований, кроме того, я уже не склонен придавать слишком большого значения и моему бунту, и моим идеям. Другими словами, коренные перемены в коммунизме произойдут и уже происходят в рамках самого коммунизма, главным образом благодаря нереальности его посулов и бесперспективности его реальности. На отрицание сколько-нибудь значимой общественной роли религии в коммунизме прежде всего наводит знание природы этого явления, ибо религия так же, как и любая политическая доктрина, имеет дело не с определенным обществом или, скажем, с конкретной жизненной ситуацией, но с судьбой абстрактного индивидуума и нравственным аспектом существования человека. Религия одухотворяет и укрепляет человека сверх и помимо того, что он через свое сознание получает от действительности, но она не способна изменить общество, так как ее цель и ее сущность находятся вне любого конкретного общества. Кроме того, религия потому не пригодна для выхода из коммунистической действительности, что люди здесь и без того устали от бесконечных откровений и закономерностей, разумеется, "строго научного" свойства. Поскольку коммунизм меняется изнутри, то есть благодаря усилиям демократически настроенных коммунистов и социал-демократов, то критические идеи, сменяющие его, должны иметь новую, более убедительную и подлинно научную в сравнении с нынешней идеологией базу. Трудно переоценить роль сознания в жизни общества, что же касается коммунистов, то они долго еще не смогут освободиться от своей "науки" и "научности". То же и с социализмом: он обретает жизнь – то есть демократизируется – в том случае, если способен освободиться от марксистской догматики как "руководства к действию", а также от привилегий и власти, зависящих от идеологической благонадежности. Очевидно, что возможности коммунизма создать научную теорию, дающую исчерпывающее толкование мира и человека, претендующую на то, чтобы подменить собой религию, весьма ограничены, ибо ее постулаты, устарев, обратились в бесцветную догму, что, впрочем, никак не облегчает задачи религии, которой в новых условиях предстоит самой определить и свои возможности, и приемлемые формы. Тоска по горнему миру в человеке неугасима, но она не может заменить людям, пережившим страдание и безумие насильственно возведенных общественных построений, веру в возможность политической, интеллектуальной и экономической свободы.
Религия пережила коммунизм и доказала свою очевидную в сравнении с ним прочность, однако она не смогла осуществить действенную критику ни коммунистической идеологии, ни реальности. И это не есть ее слабость или грех – это противно ее природе, за пределами ее возможностей.
Как каждое правило, и это, разумеется, имеет свои исключения: одни конфессии меньше вмешивались в общественные отношения, другие – больше, есть и такие, что и по сей день контролируют политические партии. В этом случае речь идет об общественно-политической функции, определяющей большую или меньшую политическую значимость религии по сравнению с той, которую она в избытке имела в средние века и которую, вероятно, приобретет в будущем. Очевидно, в католических странах даже коммунистической власти не удалось лишить церковь и религию этих функций. Не исключено, что какая-то из партий, особенно в этих странах, обратится к религии в качестве идеологии, положив ее в основу как более или менее действенную политическую программу. Объясняется это как светским характером католической церкви, так и ее способностью улавливать движение жизни и учитывать ее реалии. Я не отрицаю возможности подобных общественных движений, но не верю, что они, и только они, способны осмыслить и охватить проблемы, которые порождены и навязываются коммунизмом во всей их новизне, разнообразии, неоднозначности, абстрактном схематизме и конкретной реальности.
Выяснилось, что обществу грозит неизбежный застой и несвобода, если свобода совести отдельных его граждан, а стало быть, и свобода вероисповедания, ограничивается давлением одной идеологии и церковь конфликтует с государством из-за верховенства.
Власть церкви не идентична политическому руководству государством, да и не может быть таковой, поскольку движение общества невозможно без четких, продуманных и реально осуществимых программ, реализуемых решительным и осмотрительным правительством. Так было и так пребудет вовеки между людьми – как бы к этому не относиться. Свобода имеет границы, но не является чьей-то собственностью: тот, кто пытался подчинить свободу той или иной доктрине в интересах конкретной социальной группы, преуспевал лишь в том, что лишал их свободы.