Письма. Часть 1 - Марина Цветаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вторая: Вы не созерцатель, а вершитель, — только дел таких нет здесь. Не мыслю Вас: ни воином, ни царем. И оттого, что дел нет, — вся бешеная действенность в стихи: ничто на месте не стоит.
А знаете, Пастернак, Вам нужно писать большую вещь. Это будет Ваша вторая жизнь, первая жизнь, единственная жизнь. Вам никого и ничего не станет нужно. Вы ни одного человека не заметите. Вы будете страшно свободны. Ведь Ваше «тяжело» — только оттого, что Вы пытаетесь: вместить в людей, втиснуть в стихи. Разве Вы не понимаете, что это безнадежно, что Вы не протратитесь. (Ваша тайная страсть: протратиться до нитки!) — Слушайте, Пастернак, здраво и трезво: в этом веке Вам дана только одна жизнь, столько-то лет — хоть восемьдесят, но мало. (Не для накопления, а для протраты.) Вы не израсходуетесь, но Вы задохнетесь. Пена вдохновения превратится в пену бешенства. Вам надо отвод: ежедневный, чуть ли не ежечасный. И очень простой: тетрадь.
Лирические стихи (то, что называют — отдельные мгновения одного движения: движение в прерывности. Помните в детстве вертящиеся калейдоскопы? Или у Вас такого не было? Тот же жест, но чуть продвинутый: скажем — рука. Вправо, чуть правей, еще чуть и т. д. Когда вертишь — двигается. Лирика — это линия пунктиром, издалека — целая, черная, а вглядись: сплошь прерывности между <неразб> точками — безвоздушное пространство — смерть. И Вы от стиха до стиха умираете. (Оттого «последнесть» — каждого стиха!)
В книге (роман ли, поэма, даже статья!) этого нет, там свои законы. Книга пишущего не бросает, люди — судьбы — души, о которых пишешь, хотят жить, хотят дальше жить, с каждым днем пуще, кончать не хотят! (Расставание с героем — всегда разрыв!) А ведь у Вас есть книга прозы, и я ее не знаю.[592] Чье-то детство. Не приснилось же? Но глазами ее не видела. Не Вы ли сами обмолвились в Москве? Вроде Лилит.[593] Кажется, и Геликон говорил.
Не забудьте написать.
Теперь о книге вплотную. Сначала наилюбимейшие цельные стихи.
До страсти: «Маргарита». «Облако. Звезды. И сбоку…», «Я их мог позабыть» (сплошь), — и последнее.[594]
Жар (ожог) — от них.
Вы вторую часть книги называете «второразрядной». — Дружочек, в людях я загораюсь и от шестого сорта, здесь я не судья, — но — стихи! «Я их мог позабыть» — ведь это вторая часть!
Я знаю, что можно не любить, ненавидеть книгу — неповинно, как человека. За то, что написано тогда-то, среди тех-то, там-то. За то, что это написано, а не то. — В полной чистоте сердца, не осмеливаясь оспаривать, не могу принять. В этой книге несколько вечных стихов, она на глазах выписывается, как змея выпрастывается из всех семи кож. Может быть, за это Вы ее и не любите. Какую книгу свою Вы считаете первой и — сколько — считаете — написали?
14-го нов<ого> февраля
Письмо залежалось. Мне его трудно писать. Все, что я хочу сказать Вам — так непомерно! Возвращаясь, письма мои к Вам — перерывы в том непрерывном письме моем к Вам, коим являются все мои дни после получения книги. Как Вы долго звучите, — пробив!.. Возвращаясь к «единственному поэту за жизнь» и страстнейше проверив: да! Один раз только, когда я встретилась с Т<ихоном> Чурилиным («Весна после смерти»), у меня было это чувство: ручаюсь за завтра, — сорвалось! Безнадежно! Он замучил своего гения, выщипал ему перья из крыл. (А Вы — бережны?) Ни от кого: ни от Ахматовой, ни от Мандельштама, ни от Белого, ни от Кузмина я не жду иного, чем он сам. (Ничего, кроме него.) — Любя, может быть, страстно! — (Завершение, довершение: до, за — предел!) Я же знаю, что Ваш предел — Ваша физическая смерть.
Ваша книга. Большой соблазн написать о ней. И знаете, есть что-то у Вас от Lenau.[595] Вы его когда-нибудь читали?
Dunkle Zypressen!Die Welt ist gar zu lustig, —Es wird doch alles vergessen!
Темные кипарисы!Мир слишком веселый, —А ведь всё будет забыто! (нем.)[596]
— He Ваши? — Особенно вторая строка. — И Вы сами похожи на кипарис.
Но мешаете писать — Вы же. Это прорвалось как плотина. Стихи к Вам. И я такие странные вещи в них узнаю. Швыряет, как волны. Вы утомительны в моей жизни, голова устает, сколько раз на дню ложусь, валюсь на кровать, опрокинутая всей этой черепной, междуреберной разноголосицей: строк, чувств, озарений, — да и просто шумов. Прочтете — проверьте. Что-то встало, и расплылось, и кончать не хочет, — я унять не могу. Разве от человека такое бывает?! Я с человеком в себе, как с псом: надоел — на цепь. С ангелом (аггелами!) играть трудно.[597]
Вы сейчас (в феврале этого года) вошли в мою жизнь после большого моего опустошения: только что кончила большую поэму[598] (надо же как-нибудь назвать!), не поэму, а наваждение, и не я ее кончила, а она меня, — расстались, как разорвались! — и я, освобожденная, уже радовалась: вот буду писать самодержавные стихи и переписывать книгу записей, — исподволь — и всё так хорошо пойдет.
И вдруг — Вы: «Дикий, скользящий, растущий»… (олень? тростник?) с Вашими вопросами Пушкину, с Вашим чертовым соловьем, с Вашими чертовыми корпусами и конвоирами![599] — (и вот уже стих: С аггелами — не игрывала!)
— Смеюсь, это никогда не перейдет в ненависть. Только трудно, трудно и трудно мне будет встретиться с Вами в живых, при моем безукоризненном голосе, столь рыцарски-ревнивом к моему всяческому достоинству.
Пастернак, я в жизни — волей стиха — пропустила большую встречу с Блоком (встретились бы — не умер), сама 20-ти лет — легкомысленно наколдовала: — «И руками не потянусь».[600] И была же секунда, Пастернак, когда я стояла с ним рядом, в толпе, плечо с плечом (семь лет спустя!), глядела на впалый висок, на чуть рыжеватые, такие некрасивые (стриженый, больное — бедные волосы, на пыльный воротник заношенного пиджака. — Стихи в кармане — руку протянуть — не дрогнула. (Передала через Алю, без адреса, накануне его отъезда.) Ах, я должна Вам все это рассказать, возьмите и мой жизненный опыт: опыт опасных — чуть ли не смертных — игр.
Сумейте, наконец, быть тем, кому это нужно слышать, тем бездонным чаном, ничего не задерживающим (читайте внимательно!!!), чтобы сквозь Вас — как сквозь Бога — ПРОРВОЙ!
Ведь знаете: искоса — все очень просто, мое «в упор» всегда встречало искоса, робкую людскую кось. Когда нужно было слушать — приглядывались, сбивая меня с голосу.
— Устала. — И лист кончается. — Стихи пришлю, только не сейчас.
МЦ.
Прага, <после 14-го> февраля 1923 г.
Долетела Ваша открытка с ответными крышами. — А все-таки я Вас с крышами перекричу! — нате, любуйтесь!
Недоразумение выяснилось: письма просто встретились (разминулись). С Э<ренбур>гом у нас вышло наоборот, т. е. не с письмами вышло, а с людьми.
Пишу после долгого трудового дня, лягу и буду утешаться «описью Вашего стихотворного имущества», — поразительно утешает от всех других имуществ: наличности их и отсутствия!
До свидания. Еще одно письмо за мной: стихи.
МЦ.
Прага, 8-го нов<ого> марта 1923 г.
Дорогой Пастернак,
Со всех сторон слышу, что Вы уезжаете в Россию (сообщают наряду с отъездом Шкапской).[601] Но я это давно знала, — еще до Вашего выезда!
Письмо Ваше получила. Вы добры и заботливы. Оставьте адрес, чтобы я могла переслать Вам стихи. «Ремесло» пришлю тотчас же, как получу. Уже писала Геликону. Может быть застанет Вас еще в Берлине.
— Что еще? — Поклонитесь Москве.
Еще раз спасибо за внимание и память, и — от всей души — добрый путь!
МЦ.
Мокропсы, 9-го нов<ого> марта 1923 г.
Дорогой Пастернак,
Я не приеду, — у меня советский паспорт и нет свидетельства об умирающем родственнике в Берлине, и нет связей, чтобы это осилить, — в лучшем случае виза длится две недели. (Тотчас же по получении Вашего письма навела точнейшие справки.) Если бы Вы написали раньше, и если бы я знала, что Вы так скоро едете… Неделю тому назад — беглое упоминание в письме Л<юбови> М<ихайловны> Э<ренбург>: Пастернак собирается в Россию… Потом пошло: и тот и другой, все вскользь, без обозначения срока.
Милый Пастернак, у меня ничего нет, кроме моего рвения к Вам, это не поможет. Я все ждала Вашего письма, я не смела действовать без Вашего разрешения, я не знала, нужна Вам или нет. Я просто опустила руки. (Пишу Вам в веселой предсмертной лихорадке.) Теперь знаю, но поздно.