Каменная грудь - Анатолий Загорный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Осаждающие угомонились, ничего не предпринимали, терпеливо ожидая, когда перемрут горожане и сами собой откроются тяжелые Кузнецкие ворота.
Последний приступ для печенегов был настоящим бедствием, улусы понесли огромный урон. С тех пор среди них стали возрастать уныние и недовольство хаканом. Но изворотливый старик, державший в страхе все войско, сумел найти выход накопившемуся раздражению.
Особенно недовольные улусы отправил в набег на близлежащие села.
Далекими заревами глядели глухие безлунные ночи та осажденных, и болью сжимались сердца.
Доброгаст совсем с ног сбился, рыскал по городу в поисках съестного, все боярские и купеческие избы переворошил, обыскал закрома, медуши, овины, полати, копал землю на дворах, где она казалась рыхлой, – знал: прячет кое-кто зерно в потайных ямах. Не одного боярина к стене прижал, не одного купчину поносил всенародно бранными словами, найдя у него захороненное жито. Многие затаили на Доброгаста лютую злобу, но ничего не могли поделать: за ним стоял народ, народ, осознавший свою силу.
Ничто не могло смутить Доброгаста: ни косые взгляды, ни прямые угрозы именитых, ни двусмысленные речи хитромудрого вельможи Блуда. Знал одно – людям нужен хлеб, а его становилось все меньше и меньше и наконец совсем не стало. Все сусеки выскребли, вымели закрома. Потянулись мучительные дни голода, жажды, отупения, и не было границ между днем и ночью, как не было границ между явью и бредом. Хотелось упасть на землю и лежать, не двигаясь, вдыхая ее душный, изнуряющий жар, но Доброгаст превозмогал себя, потому что рядом была Судислава. Она повторяла во сне ходившую среди детей Самваты прибаутку: «Улебушка, дай хлебушка», как будто великан не лежал тут же, жуя отвратительный, в рассыпчатых комочках земли корень какой-то травы.
Чего бы ни сделал Доброгаст, чтобы на щеки любимой вернулся румянец. Видеть, как медленно тает, угасает родной, единственный человек, надежда, смысл жизни, и не быть в состоянии помочь ему… Кто из самых злейших врагов Доброгаста смог бы придумать казнь, мучительней этой? Милая лада Судислава! Она пускалась на невинную хитрость – подкрашивала щеки пылью старых, осыпающихся кирпичей Самваты, чтобы скрыть от него смертельную бледность. Она делала над собой нечеловеческое усилие, постоянное усилие, чтобы быть ему верной помощницей – щипать корпию, счищать кровь с доспехов, прижигать огнем раны, отравленные ядовитыми стрелами, варить похлебку, когда было из чего варить, и во время приступов подниматься на заборолы с луком. Звенела высохшая на жаре тетива, больно, до синяков хлестала по неумелым рукам…
Редко удавалось Доброгасту достать на княжеском дворе черствый ломоть хлеба. Тогда он был счастлив, он нес его Судиславе, смотрел, как она ела. Легко, легко становилось па душе… Снижались звезды, мерцали дремотно, и выплывала из чего-то огромного, смутного, вся жизнь, полная великого строгого смысла, как эти первозданные огни над головой, как это изнуренное голодом лицо девушки, как этот заплесневевший ломоть хлеба.
На четвертое утро листопада, когда первая холодная ночь вывела людей из тревожного полусна-полузабытья и заставила их бродить по Самвате в поисках хвороста для костров, Судислава не встала. Охваченный тревогой, наклонился над ней Доброгаст, взял за руку. Глаза Судиславы, обведенные зловещей синевой, лихорадочно сверкали, запекшиеся губы шептали:
– Я люблю тебя, Доброгаст… тебя одного. Побудь со мной… крепче сожми руку… вот так. Любимый мой, мы уйдем с тобой туда, где реки берут начало… уйдем в Оковский лес. Это далеко, далеко… Мы будем жить там, где покой, где ветер шумит в соснах. Ты согласен, Доброгаст? Прости, прости меня… я люблю тебя одного. Уйдем от людей… наше счастье там, в Оковском лесу, где стучит дятел.
Слезы текли по ее бледному лицу, и Доброгаст осушал их губами:
– Да, мы уйдем туда… Уйдем навсегда.
– Ты любишь меня?.. Скажи, что ты меня любишь, скажи!
– Люблю, – отвечал Доброгаст, чувствуя, как пронизывает его острая боль, – я тебя не оставлю. Клянусь тебе, голубица, зорька моя…
– Пить! – прошептала девушка, обвивая руками шею Доброгаста. – Кислого квасу испить бы… Нет нигде квасу, ничего нет. Прижмись ко мне… Холодно… Какое бледное солнце встает… Согрей меня, Доброгаст.
Доброгаст прижал ее к сердцу, гладил волосы, дышал на нее горячим дыханием, и щеки девушки порозовели. Она уснула.
– Эх, сопрела моя сошка на меже, – вздохнул рядом смерд, – не дождется хозяина, занесет ее снегом…
От Кузнецких ворот сонно поплыли медные звуки, кто-то ударил в било. Люди подняли головы – что это? Уж не на обед ли зовут их, несмотря на раннюю пору. Уж не кажется ли им? А может, то печенеги вошли в крепость и, торжествуя, бьют в медный щит?
«До-о-н, до-о-н!» – плывет медленный, как степная река, звук. Ну да, так и зовется та река, откуда пришли степняки. Люди стояли и слушали этот звон, отдававшийся в их животах.
– На вече! На вече! – крикнул кто-то лесным филином. – Будем решать судьбу Самваты. Собирайтесь на вече!
Медленно потянулись люди к Кузнецким воротам, помогая друг другу, опираясь на копья; сходились в молчании, безликие, подавленные.
Именитые стояли отдельно кружком, кутаясь в шитые золотом корзна, пытаясь сохранить боярское достоинство, но это им плохо удавалось: черные от грязи, с пыльными, похожими на паклю, бородами; на лицах – растерянность и страх.
Тощий, похожий на вытряхнутый кошель, вельможа Блуд взобрался на пень спиленного дуба. Отдышавшись, начал с шуточки:
– Эй вы, журавли – свободные люди и воробьи – княжеские холопы…
Но люди никак не отозвались на его слова, молча стояли, тупо пережевывая кто ремешок, кто клочок овчины, чтобы вызвать слюну, обмануть себя, успокоить боли в животе.
– От хакана Курея заброшена со стрелой грамота, вот она, – взмахнул вельможа пергаменом и стал читать: «Я, всемогущий хакан и повелитель степей, вместе со своим коленом Воротолмат и коленом Кварципур, воюющий и попирающий многие народы, говорю вам: спасения нет, разве обратитесь в птиц и подниметесь к небу или станете ползучими змеями и скроетесь в расщелинах, или обернетесь рыбами и уплывете Днепром. Солнце еще два раза уйдет за Угорскую гору, и всемогущий хакан возьмет Куяву приступом, предаст ее огню, а жителей нещадной секанке…»
Люди оставались безмолвными, слышалось только одно тяжелое дыхание. Блуд обвел всех помутневшим взором:
– Кияне! Нет больше никаких сил, Самвата обескровлена… пришла наша сме-е-р-тушка! – завопил он. – Не кушать нам хлеба, не пить воды. Птицы расклюют наши глаза, как на кустах ежевику.
Блуд неожиданно пошатнулся, словно его сразили собственные слова, и стал падать. Его подхватил Ратибор Одежка.