Собрание сочинений. Т.3. Травницкая хроника. Мост на Дрине - Иво Андрич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разговор был громкий и оживленный и велся на не скольких языках. В конце обеда монахи решительно отказались и от сладостей, и от южных фруктов. Анна Мария изумилась. Но все быстро уладилось, когда наступила очередь кофе и трубок, появление которых и монахи встретили с нескрываемым удовольствием, как награду за все то, что им пришлось претерпеть.
Мужчины ушли курить. Оказалось, что Давиль и Дефоссе не курили, зато фон Миттерер и фра Юлиан вовсю пускали густые клубы дыма, а фра Иво нюхал табак, вытирая усы и красный подбородок большим синим платком.
Это было в первый раз, что фон Миттерер пригласил своего противника вместе со своими друзьями и консулы встретились в присутствии монахов. Видимо, рождество принесло дни торжественного примирения, а смерть ребенка Давиля как бы смягчила или, по крайней мере, отодвинула вражду и соперничество консулов. Фон Миттерер был доволен, что позволил проявиться таким благородным чувствам.
В то же время это был удобный случай для каждого из присутствующих показать своим поведением как свою «политику», так и свою личность в наиболее выгодном свете. Фон Миттерер ловко и осторожно продемонстрировал перед Давилем свое огромное влияние на монахов и их паству, что они подтвердили и своим поведением, и на словах. Давиль и по долгу службы, и из личного упрямства держался как представитель Наполеона, а эта официальная поза, так мало соответствовавшая его подлинной природе, придавала ему непреклонный вид, что невыгодно для него изменяло весь его облик. Только Дефоссе держался и говорил естественно и без натяжки, но он, как самый молодой, больше молчал.
Монахи, если уж приходилось говорить, жаловались на турок, на штрафы и преследования, на ход истории, на свою судьбу и немного на целый свет с тем типичным и странным наслаждением, с которым каждый босниец любит говорить о вещах тяжелых и безнадежных.
Вполне понятно, что в обществе, где каждый старался сказать лишь то, что ему хотелось довести до сведения всех, а услышать только то, что ему нужно и что другие хотели бы скрыть, разговор не клеился и не мог стать свободным и сердечным.
Как хороший и тактичный хозяин дома, фон Миттерер не допускал, чтобы в беседе касались тем, могущих вызвать разногласия. Только фра Юлиан и Дефоссе, как старые знакомые, отделившись, вели оживленную беседу.
Между боснийским монахом и молодым французом установились, по-видимому, симпатия и взаимное уважение еще с первой их встречи на Купресе. Последующие свидания в монастыре Гуча-Гора сблизили их еще теснее. Молодые, бодрые и здоровые, они вступали в разговор, да и в дружеское препирательство с удовольствием, без задних мыслей или личного тщеславия.
Отойдя в сторону и глядя сквозь затуманенное окно на голые деревья, запорошенные мелким снегом, они разговаривали о Боснии и боснийцах. Дефоссе интересовали данные о жизни и деятельности католических монахов. А потом он сам поделился, искренне и спокойно, полученными за это время впечатлениями и опытом.
Монах сразу заметил, что «молодой консул» не терял зря времени в Травнике и собрал много сведений о стране и народе, а также о жизни и деятельности католических монахов.
Оба согласились на том, что жизнь в Боснии необычайно трудна, а народ, безотносительно к тому, какого он вероисповедания, бедный и во всех отношениях отсталый. Стараясь найти причины такого положения и объяснить его, монах все сводил к османскому господству и уверял, что никакого улучшения не может быть, пока страна не освободится от османского ига и пока османскую власть не сменит христианская. Дефоссе не удовлетворяло такое объяснение, он искал причин и в самих христианах. Османское владычество, утверждал он, привило своим христианским подданным характерные особенности, как-то: притворство, упрямство, подозрительность, леность мысли и страх перед всяким новшеством, всякой деятельностью и движением. Эти особенности, появившиеся в течение столетий неравной борьбы и постоянной защиты, постепенно стали органичными для здешнего человека и постоянными чертами его характера. Плоды нужды и насилий, они являются сейчас и останутся в дальнейшем большим препятствием для прогресса, дурным наследием тяжелого прошлого и крупным недостатком, который требует искоренения.
Дефоссе удивляло, и он не скрывал этого, упорство, с каким в Боснии не только мусульмане, но и люди всех остальных вероисповеданий противятся всякому, даже самому хорошему влиянию, восстают против всякого новшества, всякого прогресса, в том числе и такого, который возможен при нынешних условиях и зависит только от них самих. Он доказывал весь вред такой китайской закоснелости, такого отгораживания от жизни.
Может ли в стране воцариться мир и порядок, — спрашивал Дефоссе, может ли она воспринять цивилизацию, хотя бы в той мере, в какой ее восприняли ближайшие соседи, если народ в ней разъединен, как нигде в Европе? Четыре веры бытуют на этом узком, гористом и бедном клочке земли. Каждая из них исключает другую и держится особняком. Все вы живете под одним небом, и питает вас одна земля, но центр духовной жизни каждой из вер далеко, в чужих краях — в Риме, Москве, Стамбуле. Мекке, Иерусалиме или бог знает где, только не там, где народ рождается и умирает. И каждая вера считает, что ее благоденствие и процветание обусловлены отставанием и упадком каждого из трех остальных вероисповеданий, а их прогресс может принести ей только ущерб. И каждая из этих вер провозгласила нетерпимость высшей доблестью, каждая ждет спасения откуда-то извне и каждая с противоположной другим стороны.
Монах слушал его с улыбкой человека, который знает существо дела и считает излишним проверять или расширять свои знания. Решив, очевидно, противоречить во что бы то ни стало, он начал доказывать, что его народ в силу создавшихся условий должен оставаться таким, каков он есть, если только он не хочет выродиться и исчезнуть.
Дефоссе отвечал, что народ, начавший усваивать более здоровый и разумный образ жизни, не обязан из-за этого отрекаться от своей веры и своих святынь. По его мнению, именно монахи могли и должны были бы работать в этом направлении.
— Эх, сударь, — отвечал фра Юлиан с кокетством людей, защищающих консервативные идеи, — эх, вам легко творить о необходимости материального прогресса, и о здоровых влияниях, и о китайской закоснелости, однако будь мы менее тверды и отвори мы ворота разным «здоровым влияниям», то сегодня мои прихожане Перо и Анто назывались бы Мийо и Хусо.
— Позвольте, зачем же такие крайности, такое упрямство?
— Что делать? Мы, боснийцы, народ упрямый. Такими нас знают все, тем и прославились, — отвечал фра Юлиан с том же самодовольством.
— Но, простите, почему вас волнует, как к вам относится другие и что они о вас знают и думают? Будто это важно! Важно, что человек получает от жизни и какой он делает жизнь свою, своей среды и потомства.
— Мы отстаиваем свои позиции, и никто не может похвалиться, что заставил нас сойти с них.
— Но, фра Юлиан, важна ведь не позиция, а жизнь, которой она и подчинена, а где у вас тут жизнь?
Юлиан только было открыл рот, собираясь, по обыкновению, кого-то процитировать, как его прервал хозяин дома. Фра Иво уже поднялся. Красный после плотного обеда, он всем по очереди по-епископски протягивал свою пухлую крупную руку, похожую на подушку, и, тяжело дыша и сопя, уверял, что на дворе мороз и метель, до Долаца далеко и им пора двигаться, если они хотят поспеть засветло.
Дефоссе и фра Юлиан расстались с сожалением.
Еще за обедом Дефоссе время от времени бросал взгляд на белые, беспокойные руки госпожи фон Миттерер и, когда видел перламутровый блеск ее кожи, на мгновение закрывал глаза, чувствуя, что между ним и этой женщиной существует неразрывная связь, которой никто не видит и не замечает. В ушах его все время звенел ее неровный и резкий голос. Даже то, что у нее был несколько твердый французский выговор, казалось ему не недостатком, а необыкновенным, ей одной свойственным очарованием. Слова, произнесенные таким голосом на любом языке мира, думалось ему тогда, будут каждому близки и понятны, как родной язык.
Прежде чем они расстались, разговор зашел о музыке, и Анна Мария показала Дефоссе свою Musikziinmer[51] — небольшую, светлую комнату, почти пустую, с несколькими эскизами на стенах и большой позолоченной арфой посреди комнаты. Анна Мария сетовала, что принуждена была оставить свой клавесин в Вене и взять с собой только арфу, служившую ей большим утешением в этой пустыне. При этом она протянула руку, обнажившуюся до локтя, и небрежно провела по струнам. Эти случайно раздавшиеся звуки показались молодому человеку небесной музыкой, прорвавшей свинцовую травницкую тишину и сулившей изумительные и счастливые дни в этой глуши.