Смерть речного лоцмана - Ричард Флэнаган
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если я умираю, хотя я этого и не утверждаю – поверьте, вовсе нет, – но если все же умираю, то от моей смерти по крайней море будет одна польза. Это означает, что я уже не состарюсь и мне не придется изо дня в день переживать неумолимое разрушение собственного тела. В такой смерти, кажется, даже есть некий смысл, равно как и ощущение, сближающее ее с аэробикой, – остановить старость. С той лишь разницей, что аэробика в конечном счете обречена на неудачу, а смерть – всегда в выигрыше, но лишь в том случае, если вам достаточно повезет повстречаться с нею в молодом возрасте.
Но тут меня осеняет крамольная мысль: что, если старость все же лучше смерти? Что, если старость, сопровождающуюся угасанием тела, должно принимать как благо? Разве нельзя рассматривать развитие мудрости и души как достаточную компенсацию медленной утраты физических способностей? Может, даже стоит радоваться тому, что мы медленно слабеем рядом с любимым человеком, поскольку это лучше, чем прыгать из койки одной девицы в койку другой, помоложе, в надежде перенять у них гибкость тела и ясность взора наподобие какого-нибудь заразного общественного недуга? Вопрос, который неотступно преследует меня сейчас, в минуту смертельной опасности, крайне противоречив, ибо он идет вразрез со всеми общепринятыми нормами и правилами нашей жизни. Задаваясь подобным вопросом, я чувствую себя дураком, потому что он, определенно, всего лишь плод моего потрясенного сознания, – и все же я должен облечь его в слова.
Есть ли жизнь после молодости?
Какое-то время я обдумываю этот вопрос и, взвесив все за и против, говорю – да, есть, и я хочу, чтобы так и было, хочу радоваться, что так оно и есть, невзирая на то, что на самом деле все обстоит иначе. Зачем дорожить старостью – это же нелепо, и все же почему бы нет?
Я хочу состариться.
Я хочу жить.
И все же… и все же.
Я так боюсь!
Однако цепляться за мысли становится все труднее. Мое сознание ломается, колеблется, становится все тяжелее, а мысли – все легче. Едва я успеваю их поймать, как они ускользают от меня, словно пузырьки воздуха, что, покружив над моим лицом, устремляются от меня прочь, наверх – туда, где жизнь.
Женское лицо, старушечье, сплошь испещренное морщинами, выдающими не только преклонный возраст, но и неизбывные страдания, нескончаемые тяготы, это лицо, испещренное настолько глубокими и четко выраженными морщинами, что кажется, будто они высечены зубилом, обращено к пожелтевшему, истертому клочку бумаги с неразборчивой надписью, смысл которой по-прежнему ускользает от нее. Ее муж, беззубый и беспамятный, входит в убогую кухоньку, где она сидит напротив полыхающего очага, укрыв ноги пледом. Старуха складывает записку. Эту бумажку уже столько раз складывали и раскладывали, что складки давно превратились в щели, и лишь благодаря безграничной бережливости, с какой старуха в очередной раз ее складывает, записка не порвалась на еще более мелкие кусочки. Старуха засовывает записку обратно в молитвенник, который читает при свете керосиновой лампы. Муж извиняется за вторжение и спрашивает, не видела ли она часом его жену. Она просит его сесть поудобнее, и он благодарит ее за любезность, выказанную ему, постороннему человеку.
– Мы все друг другу незнакомцы, – говорит старуха, но он ее не слышит, потому что заговаривает снова, и в этот раз – о своем брате.
– А он везунчик, этот пройдоха, мэр Парраматты. Ты уж люби его, люби всем сердцем, – говорит он.
– У него есть жена? – спрашивает она.
– О да, клянусь честью! Есть ли у него жена? Ха! О да. Красавица. Замечательная жена! Замечательная женщина!
В кухоньку вбегает рыжеволосая девчушка.
– Роза, – обращается к ней старуха, – ты что здесь делаешь?
– Тетушка Эйлин послала меня отнести буханку хлеба вам и дедушке, – говорит Роза, подходя к старику и целуя его в лоб.
– Я не твой дедушка, – говорит старик. – Твой дедушка – мэр Парраматты.
– Не слушай его, – с улыбкой замечает старуха Розе, – он нынче малость не в себе.
Старик принимает обиженно-сконфуженный вид. Когда девчушка уходит, старуха обращается к нему:
– Неужели ты ничего не помнишь?
– А что? – удивляется он. – С памятью у меня все в порядке.
– Нед погиб, когда бежал. Ты женился на мне и воспитал его детей как родных.
– Так они и есть мне родные, – недоуменно возражает он.
– Ну конечно, – заверяет его она, – конечно.
Через несколько минут он засыпает и начинает похрапывать. Старуха вынимает из молитвенника письмецо и какое-то время глядит на него. Затем переводит взгляд на огонь и смотрит на едва заметные красные языки пламени, жарко лижущие уголья и обретающие образ ее первого мужа, отца всех ее детей – Неда Куэйда, брата второго ее мужа, Колама, который обмяк на стуле и сопит напротив, пустив слюну в форме вопросительного знака, что свисает с его дряблых губ.
Элиза глядит на письмецо и снова перечитывает. Перечитывает, наверное, уже в тысячный раз и по-прежнему размышляет над сокрытой в нем загадкой.
«Досточтимая моя, благороднейшая госпожа Элайджа…
Вернее сказать, в Новый Иерусалим…
Любящий вас ваш покорный слуга и т. д и т. п. в глазах Господа
Нед Куэйд – крест».
Под посланием просматриваются очертания кельтского креста – крестика в кружке.
«Вернее сказать, в Новый Иерусалим…»
Но где это? Когда?
Таракан
Таракан отворачивается к скале и начинает медленно взбираться по веревке наверх – после долгого пребывания в висячем положении его тело чувствует облегчение. Наверху Аляж крепко хватает Таракана за запястья, готовясь последним рывком вытащить его на тропу. Но он не спешит вытаскивать Таракана. Аляж ловит себя на том, что смотрит Таракану в глаза.
Таракан не может сказать Аляжу, что Дерек мертв, потому что он не уверен, что тот действительно мертв. Но он вполне сознает то, что видел собственными глазами. Больше того, он чувствует себя в ответе за случившееся, поскольку старался что-то предпринять, но у него не получилось. Аляж тоже считает себя в ответе за случившееся, поскольку он не предпринял ничего. И это гложет обоих. Но ни тот, ни другой не может взять на себя груз ответственности за преступление, которое, как им кажется, они совершили. Внезапным резким, сильным рывком Аляж вытаскивает Таракана на тропу, где стоит сам, – и я вижу, что Аляж смотрит не на своего напарника-лоцмана, а вниз, туда, где только что болтался на веревке Таракан. Вернее, он смотрит даже не туда, а еще ниже – на широкий клокочущий пенный водоворот, и, кроме того, на скалы у подножия гор, и на всю теснину. Смотрит и видит свое лицо, слившееся с окружающим миром: оно кажется мертвым, окаменевшим тысячу лет назад. Как будто его лицо и сам он были частью теснины и гор, и скал, и водоворота. Как будто он был каменной глыбой, настолько крепкой, что глубокие морщины на его лице, по которым струится дождевая вода, вымывались и выветривались целую вечность, но тщетно. Как будто он был вот такой крепкий – как будто. И как будто был он совсем один. Вот о чем он сейчас думает, да, и все это отдается во мне.
Я так одинок, так одинок.
И то верно, Аляж с Тараканом больше не разговаривают между собой, а если и заговаривают, то лишь затем, чтобы согласовать поиски у кромки воды на дне Маслобойки и ниже по течению – в Звуке Умиротворения.
Они проплывают с полкилометра вниз по реке – по направлению к Стразам, высоченным скальным отвесам теснины, которые нависают над ними с обеих сторон, пока они осматривают каждый водоворот, каждую заводь. Аляж с Тараканом проверяют линию уреза воды вдоль берегов и видят, что вода поднялась высоко и продолжает подниматься. Они правят к лагерной стоянке у Страз, теперь едва проступающей над водой. Аляж велит своей группе оставаться на плоту, а сам вместе с Тараканом отправляется осмотреть лагерную стоянку. Впрочем, к лагерной стоянке они подбираются не сразу. Они вдвоем – один маленький, приземистый, другой длинный как жердь – вскарабкиваются на берег, затем направляются к валунам у кромки воды, намереваясь осмотреть широкий порог, известный под названием Стразы. И посмотреть, может, туда прибило тело Дерека. Стоя на валуне размером с дом, они оглядывают реку выше и ниже по течению, торча, как два жалких прутика, на мрачном фоне теснины, размякшей по краям после проливного дождя. Они окоченели, их чувства притупились, однако, хотя найти тело Дерека им так и не удалось, у них все же теплится надежда, что Дерек жив и его прибило к берегу ниже по течению. Впрочем, ни тот, ни другой в это не верят, но и не отвергают такую возможность.
– Стало быть, заночуем вон там? – спрашивает Таракан, указывая на береговую лагерную стоянку.
Аляж кивает.
– А нас не смоет?
Аляж качает головой, но, оглядывая скалы, они оба думают: что, если они все же ошибаются и их смоет рекой, если расположатся вдесятером в том лагере?