Сияние - Маргарет Мадзантини
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я подстригся и стал застегивать рубашку антрацитового цвета на верхнюю пуговицу, полюбил черные свитеры с V-образным вырезом. Я стал заботиться о своей внешности, о том, как выгляжу в глазах других, скрупулезно, тщательно выбирать каждую деталь своего гардероба, думать о том, какую позу принять. Одна нога у меня стала немного короче другой, но благодаря специальной подошве мне удавалось скрыть хромоту. У меня появилась новая привычка: я садился напротив собеседника так, чтобы он видел меня только в профиль, причем с выгодной стороны, там, где шрамов почти не было. Все уже привыкли, что я гей, но это признание не принесло мне облегчения, я так и не смог разобраться в себе. Я чувствовал, что старею, слышал, как поскрипывает и разлагается мое тело, словно насмехаясь над живой, трепещущей душой. На самом деле так я становился собой. Я приближался к избалованной тени, что давно поджидала меня, развалившись в кресле, как проститутка, подсчитывающая гроши. Я снова и снова ловил себя на том, что моих «я» слишком много. Я хотел забыться в наркотическом бреду, я надеялся, что мое лживое «я» растворится, развалится, что его разорвет на части, словно самовлюбленного павлина, которого подбрасывает в воздух ружейная дробь и хлопок выстрела. Теперь я держался строже, мои движения стали сдержаннее, мне хотелось побороть душевный страх, и я все больше стремился себя контролировать.
Когда в таком возрасте живешь один, становишься трусливым, занимаешься всякой ерундой, стараешься вдыхать чуть слышно, даже воздух экономишь. Я записался в спортклуб. Я открывал сумку, доставал идеально проглаженную футболку, прежде чем сесть на скамейку, подкладывал маленькое полотенце. Я научился ходить по магазинам, выбирать продукты, расставлять их по полкам, раскладывать в холодильнике. Я начал следить за питанием, чего прежде никогда не случалось. Я всегда готовился к смерти, и вдруг на пороге старости я стал лезть из кожи вон, лишь бы и дальше идти по раскаленной пустыне жизни. Игра в смерть всегда была для меня составляющей частью любви. Я больше не хотел соизмерять свое существование с болью. Я мог просто скользить по поверхности.
По дому я ходил голышом. На меня смотрела распахнутая створка старого шкафа с огромным зеркалом. В свете одинокой лампы тело все еще выглядело изящным, послушным, крепким. Я старался включать поменьше света: рассеянный и робкий, он придавал всему новые очертания. Зрение слабело, сказывались годы постоянного чтения. Мне можно было дать сколько угодно лет, я все еще надеялся, что мальчик, которым я когда-то был, жив. Я берег себя для него, храня память о тех временах, когда мое тело служило любви. Точно последний монах в заброшенном храме, я подметал пол и менял цветы, надеясь, что кто-то войдет, хотя вокруг не было ни души.
Готовил я тоже сам. Я ел великолепные диетические блюда, запивая их непременным бокалом вина. Теперь я пил гораздо меньше, тщательно подбирал вина к пище. Я пил медленно и, прежде чем проглотить, удерживал во рту терпкую ароматную жидкость, стараясь прочувствовать вкус каждого глотка. Рот – главный хранитель наслаждения, первый и последний. Это довольно просто: когда в жизни уже нет четких планов, можно тщательно отбирать и смаковать то, что осталось, малюсенькими кусочками. Я всегда жадно и нервно цеплялся за удовольствия, я предавался мечтам, оттягивал момент, спешил получить желаемое, пусть даже ценою боли. Вкус разочарования был мне хорошо знаком. А теперь я узнал новое правило жизни.
Я придумал себе вымышленного собеседника и вел себя так, словно за мной наблюдает невидимое око, перед которым нельзя оплошать. Каждый вечер я накрывал на стол, ел аккуратно, не плакал, не рыгал. Поднимал в воздух бокал под бархатный голос Джонни Кэша: «You are someone else, I am still right here». Извержение закончилось, и я осторожно шагал по остывшей лаве.
В моей маленькой квартирке было все, чтобы наслаждаться жизнью. Каждую среду темнокожая девушка приходила мыть окна и гладить, с остальным я справлялся сам. Приятно находить вещи там, где ты их оставил: я научился упорядочивать хаос своего жилища. Раньше у нас в доме все постоянно перемещалось: Ицуми часто переставляла вещи с места на место. Моя разостланная кровать кричала о том, что еще один день прошел в полном одиночестве.
Я сузил круг привычных дел и добрался до самого пика невроза. Если я выжимал апельсиновый сок, то сразу выбрасывал корки, если пил – тут же мыл стакан, расправлял простыню, закрывал тюбик пасты, а когда выходил из дому – оглядывался по сторонам, чтобы удостовериться, что все на своих местах. Я пользовался добротными небольшими пакетами для мусора, завел маленькую деревянную хлебницу и контейнер для хранения сыра. Ставил тапочки у кровати. Но потом весь день мучился мыслью, что дома что-то не так. Я приходил в идеально убранную квартиру, включал свет, и на меня обрушивалась чистота и тишина. Внезапно я терялся и часами разыскивал очки, с трудом сдерживаясь, чтобы не закричать.
Иногда приходила Ленни, озаряя искрящимся светом мое скромное жилище. Я развелся с Ицуми, и теперь она больше не стояла между нами и не давила на нас, замкнувшись в молчании и горе, на фоне которого мы терялись и чувствовали себя марионетками на шелковых нитях. Между нами установились особые отношения, свободные, спонтанные. Ленни подстегивала меня, и постепенно я оживал. Одинокий, стройный, странный мужчина с сомнительными наклонностями, любитель колкой шутки, я вызывал в ней любопытство, желание узнать что-то новое. Я дарил ей дорогие подарки, хорошие книги, энциклопедию по философии, каталог частной коллекции, вышедший крохотным тиражом. Я бродил по дому босым; едва она входила, я протягивал ей бокал вина. Тогда она тоже сбрасывала промокшие туфельки или тяжелые сапоги, забиралась на диван, подогнув ноги, и трогала то ступни, то волосы. Она была умна и провоцировала меня на разговоры, с волнением рассказывала о Всемирном социальном форуме в Дакаре. Она приносила мне вести из нового мира: листовки о первом туристическом агентстве для геев, открывшемся этажом выше над баром «Ku». Именно Ленни рассказала мне, что Криспин Блант, член кабинета министров, заявил, что он гей, что стало полной неожиданностью для его жены и коллег. Ленни была резка в своих суждениях, полна циничного юмора. Если она приходила промокшей, я бросался за феном, рассматривал ее новые сережки, новый оранжевый лифчик. Она всегда приходила голодной.
– Какой потрясающий запах, пап!
Ее поражало, что я научился так хорошо готовить. Она ела, а я смотрел на нее, сплетя руки на груди, точно старая кормилица, чья грудь уже обвисла и обмякла, но сердце переполнено любовью.
Ленни доставала камеру и снимала меня за уборкой на кухне. Я говорил и размахивал руками в резиновых перчатках, а мыльная пена разлеталась в разные стороны.
– Что будешь делать с отснятыми видео?
– Смонтирую фильм.
– Что за фильм?
– Фильм об антропологии человека.
– «Старые мишки Лондонского зоопарка»?
– Вроде того.
Иногда она приходила с новым другом, его звали Томас. Тогда я готовил на всех и до поздней ночи слушал его рассуждения. Мне приходилось мириться с тем, что Ленни питала странную слабость к парням ниже ее ростом. Все они небрежно одевались и без умолку болтали. Она буквально хоронила себя, проводя время в постели с подобными типами. Но, как говорила Ицуми, «это не мое дело». Разве я был виноват, что ее дочь стремилась выйти за грань того, что считается нормой? Она старалась проделать пробоину в корабле и поглотить окружающий мир.
Ленни защитила диссертацию по антропологии и вступила в ассоциацию, борющуюся против женского обрезания. Через год Томас получил отставку. Точно метеор, пронесся и тут же исчез новый дружок, некий Пако, а потом она отправилась в Африку. Теперь Ленни звонила раз в неделю – связь оставляла желать лучшего – и писала длинные письма, в которых рассказывала о миссии, о жизни в африканской деревне, о том, что ночь в Африке темна, хоть глаз выколи, а из пустыни доносятся странные звуки.
Иногда я навещал старых друзей. Нет ничего хуже, чем видеть целое поколение стариков. Ты смотришь на друзей, вглядываешься в каждого из них и понимаешь, что все они постарели, как и ты сам. Особого восторга это не вызывает. Никто из вас не стал лучше, не зажил правильной жизнью, не изменился. Когда друзья несут чушь, они требуют, чтобы с ними считались, и чувствуют себя вправе на это претендовать. Если они молчат, то вовсе не потому, что вдруг поумнели, – просто время сделало их хуже и подозрительней. Никто не сменил стиль: глядя на них, ты словно мысленно заходишь в секонд-хенд, пропахший старым шмотьем. Девчонки подурнели и растолстели: они похожи на огромных жирных голубей, поджидающих крошек. Некоторые совсем обезумели – старые гусыни, побывавшие в печке и выжившие, несмотря на жар. Теперь они натягивают длинные сапоги садомазо и жужжат тебе в уши никчемные откровения.