Роксолана. В гареме Сулеймана Великолепного - Павел Загребельный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таинственный для мира, гарем не мог иметь собственных тайн, ибо всюду здесь были рассыпаны недремлющие очи евнухов, неисчислимые, как галька на морском берегу, холодные, как глаза пресмыкающихся, немилосердные ко всем без исключения, даже к самому султану, за которым скрыто следили, лишь только он появлялся в Бабус-сааде. Для государства, для мира, даже для самого Бога Сулейман был недоступен в покоях своей возлюбленной жены – но только не для евнухов. Какое глумление! Считался повелителем всего живого и неживого, а тут становился рабом своих рабов. Покалечил евнухам тела – они калечили его существование, его восторги и сокровеннейшие вздохи. И не было выхода, не было спасения!
Хуррем, предупрежденная евнухами, встретила султана у двери своих покоев, низко кланялась, готова была припасть к ногам повелителя, но он милостиво поднял ее с ковра, прижал к плечу, склонил над нею тюрбан, что должно было свидетельствовать о его растроганности. Маленькая Михримах спала в серебряной колыбельке под высоким окном, на цветистых стеклах которого был начертан тарих, сочиненный придворным поэтом Зати, – три бейта – в них, используя то, что арабские буквы имели также числовое значение, была зашифрована дата рождения султанской дочери. На другом окне был начертан тарих в честь рождения маленького Мехмеда. Султанский сын, одетый маленьким пашой, в смешном высоком, как и у вельможного отца, тюрбане, отбиваясь от служанок и изо всех сил надрываясь криком, приковылял к султану, и тот позволил повести сына в сад на прогулку, подивившись, что султанша держит обоих детей при себе, тогда как каждому из них должен быть выделен отдельный покой для сна, а также для игр и занятий, когда подрастут.
Хуррем молча улыбнулась на те слова падишаха и повела его к фонтану, подала ему подушки под бока и чашу с шербетом. Не хотела говорить, что не верит ни единому человеку в этом страшном гареме, что предпочитает держать детей при себе, ибо это ее дети, ее спасение и надежда. Вскормила собственным молоком, потому что и молоко, когда оно чужое, могло быть ядовитым для ее Мемиша и для ее Михри.
Села напротив султана, смотрела на него, ласкала взглядом и обжигала взглядом, где-то глубоко в ее глазах горели зеленые огни, далекие и загадочные, как у степного ночного зверя.
– Этот покой слишком мал для тебя, – заметил султан.
– Ваше величество, – встрепенулась Хуррем, – это вы сделали меня слишком большой для этого роскошного покоя.
Она тонко чувствовала момент, когда нужно было быть покорной, и именно тогда бывала покорной, а нынче Сулейману нужно было именно это ее умение, и он весь преисполнился тихой признательностью к Хуррем за то, что она облегчала ему неприятный разговор, ради которого он сюда пришел. А может, пришел, чтобы посмотреть на эту удивительную женщину, на это непостижимое существо, услышать ее глубокий голос, вдохнуть аромат ее тела, ощутить ее ласковое тепло, которое она излучала неустанно, как маленькое солнце, что скатилось с неба на эту благословенную землю. Его поражало ее умение сидеть. Стлалась по коврам, среди подушек, низеньких широких диванов, точно невиданно цветистый плющ. Любила красное, желтое, черное. Небрежность во всем, но какая влекущая! Каждая складка ткани, каждая морщинка, раскинутый веером подол платья, шелковые волны шаровар – все влекло, приковывало взгляд, наполняло его мрачную душу чуть ли не мальчишеским воодушевлением. Иногда было в ней что-то словно бы от подстреленной птички, от сломанного дерева, умирающего звука, а потом внезапно шевельнется, встрепенется, оживет, заиграет всеми жилками, а буйные волосы так и льются и заливают султана волной такого счастья, от которого он готов умереть.
Как мог он такой женщине говорить неприятное? А пришел сюда именно с этим. Собственно, с нею он чувствовал себя легко даже тогда, когда должен был сообщать ей что-то неприятное. Она как бы шла ему навстречу, всегда проявляла поразительное понимание его положения, никогда не забывала прежде всего признавать и чтить в нем властелина и повелителя, никакого намека на их близость, на чувства, которые разрывали грудь. Называла себя: последняя служанка и вечная невольница. Пленила его робкой своей наготой, потом засиял ему дивный ее ум, теперь уже и сам не знал, чем больше очарован в маленькой Хуррем; поэтому малейшая боль, причиненная ей, должна была отразиться стократной и тысячекратной болью в самом Сулеймане. «Никто не будет обижен и на бороздку на финиковой косточке», – так завещано было, а для кого и кому?
Султан долго молчал. Проснулась Михримах, запищала, требуя молочка. Хуррем попросила позволения покормить дитя, и Сулейман невольно стал свидетелем тайны жизни, почти недоступной падишаху, который был намного ближе к смерти, чем к жизни, к пролитию крови, нежели к теплым брызгам материнского молока.
Может, это и придало ему силы решиться сообщить Хуррем о требовании муфтия возвратить Шемси-эфенди на должность воспитателя маленького Мехмеда.
К его удивлению, Хуррем восприняла эту тяжелую для нее весть спокойно.
– Вы не сказали муфтию, что это мое требование – устранить Шемси-эфенди? – лишь спросила она, как показалось Сулейману, встревоженно.
– Это была моя воля.
– Женщина создана для клетки, – невесело улыбнулась Хуррем. – Женщина, но не султанша Хасеки! – с не присущим ему пылом воскликнул султан.
– Но с муфтием не может состязаться не то что слабая женщина, но даже всемогущий султан. И тысячеверблюдный караван зависит от одного-единственного осла, идущего впереди.
Она издевалась теперь уже над самим султаном, но он простил ей это издевательство, поскольку чувствовал себя виноватым перед Хуррем, более же всего – перед собственной слабостью.
Хуррем склонила к нему голову, будто отдавала ему себя и свою жизнь, и неожиданно попросила:
– Мой повелитель, сделайте так, чтобы валиде была милостивее ко мне.
– Но разве моя державная мать не держит весь гарем под зашитой благополучия?
Она еще ниже склонила к нему свою беззащитную голову.
– Пусть она будет милостивее ко мне!
Необъяснимое упорство, непостижимое желание! Он не знал, что Хуррем теперь легко раздражалась, часто плакала, может, от жалости к себе, а может, от гнева на других. Для него она оставалась неизменной, желал видеть ее веселой, смеющейся, беззаботной, даже в ее уме нравилась ему какая-то беззаботность и дерзость, ибо упрямой понурости, коей сам был переполнен до краев, не терпел ни в ком, особенно в людях близких.
– Я не понимаю твоего желания, – почти отчужденно молвил Сулейман.
Хуррем сверкнула на него зеленым огнем, но сразу и пригасила тот огонь, присыпала его шелковистым пеплом покорности.
– Устройте свадьбу, ваше величество! – Свадьбу?
Эта женщина могла удивить самого Аллаха, для которого нет ничего сокрытого ни на земле, ни на небе.
– Какую свадьбу?
– Не для меня, а ради меня, мой повелитель.
Султан погладил ее по голове, снисходительно похлопал по щеке.
– Если бы сказали, что свадьбы происходят на небе, женщина приставила бы лестницу даже туда. Но о чьей свадьбе ты хлопочешь?
– Султанской сестры Хатиджи. Если вы дадите ей мужа, валиде будет милостивее ко мне. Обе будут. Валиде и ваша царственная сестра Хатиджа. Я убедилась в этом, когда вы выдали свою сестру Хафизу за Мустафа-пашу. Сельджук-султания, выданная за Ферхадпашу, никогда не причиняла мне огорчений…
– Я не думал над этим, – сказал Сулейман. – Для моей младшей сестры нужен муж, достойный ее положения и ее редкостной красоты.
– А ваш великий визирь, ваше величество?
Султан почти отшатнулся от нее. Ее слова граничили с колдовством.
– То же самое мне говорила моя царственная мать. Вы сговорились?
Она его не слушала, продолжала свое:
– Я же говорю вам, тогда валиде будет милостивее ко мне. Кутлу мюбарек олсун – да будет свадьба счастливая и благословенная.
Последние слова она пропела, вскочив и повеяв на Сулеймана молодым ветром своего тела, а он сидел, изнеможенно откинувшись на парчовые подушки, восхищенный до беспамятства этой неисчерпаемой в своих неожиданностях женщиной, которая умеет угадывать сокровеннейшие намерения, слышать слова, сказанные и не ей, перекладывать свои мысли в твою голову так, что ты считаешь их своими, веришь в них, не имеешь никаких сомнений.
– Над этим надо подумать, – сказал султан, который хорошо знал, что никогда не следует торопиться, разве лишь в том случае, когда предаешь человека смерти, ибо с врагом надо расправляться беспощадно и незамедлительно, пока он не опомнился и не бросился на тебя.
Можно было бы, правда, еще спросить у Хуррем, почему она уверена, что Ибрагим будет наилучшим мужем для Хатиджи. Но к лицу ли ему спрашивать? Султаны не удивляются и не спрашивают.
Для них открыто все, что для простых смертных за семью замками. Кроме того, что может сказать женщина? Валиде, когда он полюбопытствовал, почему бы она хотела иметь зятем Ибрагима, сослалась на то, что великий визирь любимец не только султана, но и всей султанской семьи, словно бы этого было достаточно. Любимцем может быть и придворный шут, у Сулеймана есть любимый капиджи, который всегда приветствует султана близ Баб и-Гумаюн, но не станешь же отдавать царскую сестру за кого-нибудь из этих людей!