Варшавская Сирена - Галина Аудерская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Его судили? — спросила Анна.
— Нет. Хуже. Отец понимал, что он, полковник Марковский, является последним командиром кавалерийской дивизии в январском восстании 1863 года. И когда отец узнал, что Мирек погиб, когда подумал об утраченных надеждах, об ожидающем его суде и каторге, он сделал то, чего я до сих пор не могу понять. Ведь моя мать и я пошли бы с ним в ссылку. А он… В тюремной камере вонзил себе булавку от галстука глубоко в сердце. Эту булавку с серой жемчужиной отец получил от своей матери в день моего крещения — и вот чему послужил этот подарок. Его тела нам не выдали. Он был похоронен на склоне тюремного форта, и до сегодняшнего дня я не знаю, где его могила.
— А вы? — осмелилась через какое-то время спросить Анна.
— Поехали к моему деду Марковскому. Мы остались с мамой вдвоем без крыши над головой, без денег. Единственным достоянием, которым располагала мама, были ее драгоценности и руки, нежные руки пианистки. Мама учила меня музыке, французскому и старалась воспитать так, словно она была не бедной родственницей в доме тестя, а все еще хозяйкой поместья, построенного из бревен лиственницы, в лесах под Илжой, где мы раньше жили.
— Жаль, — прошептала Анна. — Жаль, что дед Ианн не знал обо всем этом перед моим отъездом…
— Можешь ему об этом написать. Только поймет ли он, что хоть наше партизанское движение было таким же, как в ущельях и лесах Бретани во времена первого консула, и бунт против насилия мало чем отличался от вашего, но его «белые» и мои не похожи друг на друга.
— Не похожи, — подтвердила Анна.
— И хотя ты так легкомысленно делишь всех людей на «белых» и «красных», как, вероятно, это делают все твои близкие на армориканском побережье, слушая тебя, я снова чувствую запах илжицких сосен и вижу дымы лесного бивака, где я последний раз видела отца. Мой дед Марковский, ты знаешь, тот, который умер на девяносто третьем году жизни, никогда не мог примириться со смертью своего единственного сына. Сам он в восстании участия не принимал, был уже стар для этого. Так вот он… он, который пережил обоих — сына и внука — почти на тридцать лет, до конца не мог забыть, а вероятно, и простить этого самоубийства. И до последних дней своей жизни, долгой, буйной, упрямой, был «белым». Как Ианн ле Бон.
— Святая Анна Орейская! — не выдержала Анна. — Я хотела бы видеть выражение его лица, когда он прочтет в Вириаке мое письмо и узнает, что в этой Varsovie, от поездки куда он меня отговаривал, были и есть люди, правда, иные «белые», не такие, как он, верные себе, неуступчивые, хранящие верность прошлому.
— И очень-очень старые… — закончила шепотом дочь одного из последних повстанцев на сандомирской земле.
Когда спустя некоторое время Анна пересказала Адаму свой разговор с прабабкой, он так удивился, что попросил ее снова все повторить.
— Она тебе это сказала? Сама? Не могу себе представить! Она никогда не вспоминает об этой истории, слишком она тяжела для нее, пожалуй, даже трагична. Ведь ее отец, полковник, показал себя человеком колеблющимся, а может, просто чересчур скептичным. Возможно, он боялся не только каторги, но и того, что его заставят давать показания, думаю, больше всего боялся собственной слабости. Она хорошо знает, что падали духом только некоторые, большинство пошли в ссылку, а Оскара Авейде, который на следствии говорил слишком много, современники и внуки ссыльных назвали предателем. Никогда при ней не называй имени Оскар.
Помолчав, Анна спросила:
— Она… Все же она его осуждает?
— Похоже, что да. И, возможно, поэтому старается быть смелой и энергичной за двоих. Буня об этом никогда не говорит, хотя я знаю от моего отца, что бессонные ночи она проводит также и в молитвах за… за всех самоубийц. А значит, и за него?
— Mon Dieu! — вздохнула Анна-Мария, которая вскоре должна была называть маршальшу своей прабабкой. — Выходит, и она страдает? А я думала, что она только тешится своим долголетием, своей стойкостью. Оказывается, она страдает, и уже столько лет, как и другие? Как все люди?
Следующие недели Анна прожила как во сне, хотя это было время, когда ей казалось, что наконец-то она сама решает и делает то, чего на самом деле хочет. После свадьбы Эльжбеты, которая переехала с мужем в Катовицы, она отправилась с Данутой в летний лагерь на берегу моря и научилась от девочек из ее класса больше, чем они от нее, хотя в Ястарню она поехала для того, чтобы подготовить некоторых из них к переэкзаменовке по французскому языку. Это было время их вынужденной разлуки, потому что Адам поехал сначала на какой-то съезд, а потом был послан институтом на длительную практику в Вену. Пани Рената все еще делала вид, будто ничего не знает, и рассчитывала на то, что разлука и время ослабят их чувства. На самом деле все было иначе: они писали друг другу каждый день, и по утрам, сидя на пляже, Анна-Мария не могла дождаться обеда, после которого ученицам раздавали почту. А вечером она писала длинное любовное письмо на прекрасном школьном французском языке и сама бежала на почту, чтобы отправить его в тот же день. Ей казалось, что таким образом она сокращает время путешествия плотно исписанных страниц и обеспечивает им безопасность. Скоро при виде красного почтового ящика, возле которого они проходили, осматривая достопримечательности Гельской косы, у нее замирало сердце, будто пред ней представал ее Адам. Когда же они проходили через деревню и Анна-Мария не видела красного пятна ни на одном из домов или на углу улицы, она с грустью думала о том, что здесь нет почты и, значит, нарушена связь между ней и Веной. Как-то раз, потерявшись в Пуцке, на вопрос воспитательницы, почему, вместо того чтобы пойти с ними, она пошла в направлении площади, Анна объяснила это своей невнимательностью, но сама прекрасно знала, что побежала на площадь в надежде увидеть здание почты или хотя бы прикрепленный к какому-нибудь дому ящик, красный ящик.