Последний Рюрикович - Валерий Елманов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот тогда, закусив губу, что являлось у Синеуса признаком крайнего упрямства, он принялся за самостоятельное строительство. Сильно помогло то, что кое-какие навыки у него имелись, несмотря на проведенную в седле и при оружии добрую половину жизни. Память детства оставалась так крепка, что к осени избушка была готова. Пусть и неказиста, зато прочна и надежна. И печку он сам сложил, и мебель нехитрую сколотил.
А лежанка была у него поначалу в углу, из которого сильно поддувало. Вроде и щели все надежно мхом забил, и дверь подогнал – ничего не помогало. Пришлось перебраться в другой угол, дальний. Там-то у него и начались видения.
Почти сразу, еще когда он заново пережил и свою жизнь в дружине у Василия Иоанновича, и назначение десятником к совсем иному царевичу Иоанну, а позже и у сына его, ему стало не по себе.
Было и вправду что-то бесовское в этих сновидениях, неприятное, ледяное, как лоб покойника, и со сладковато-мертвящим запахом, который остается в помещение даже после его выноса. Наутро он встал совсем разбитый, с больной головой и трясущимися руками, весь какой-то опустошенный внутренне. Уж на что порой доводилось бражничать на государевой службе, и то он никогда, после самых лихих разгулов, затягивающихся далеко за полночь, не вставал таким измученным.
Ни о нечистой силе, ни о чем ином Синеус пока не думал, пытаясь объяснить увиденные сны тем, что пришли для него долгожданные часы досуга, но он пока не свыкся с ними. Пускай он и бросил службу у Иоанна IV, но прожитые им годы и десятилетия просто так не позабудешь, вот и вспоминаются они в голове.
На другую ночь было еще ужаснее. Кровавые разгулы царя-батюшки Иоанна Васильевича встали перед ним во всем своем неприкрытом похабстве и ужасе, причем он даже видел то, что произошло там, где никогда он не был, и от этого ему было еще страшней. То он становился попом, чью жену забрали для увеселений в царев дворец, а потом повесили аккурат над крыльцом бедняги, строго-настрого запретив три дня снимать тело, то – монахом, насмерть затравленным в царском дворе медведями.
На третью же ночь ему стали сниться уже исключительно покойники, но самое страшное ждало на четвертую ночь. Не выдержав нервного напряжения, он проснулся. Сердце тяжело ухало, в висках стучало, и он встал, чтобы напиться колодезной воды. Постояв немного возле бадейки, он решил поставить себе ковшик с водой у изголовья, дабы не вставать еще раз, коли опять проснется. Однако, сев на широкую лавку, служившую ему ложем, он в изумлении отпрянул, глядя помутившимся взором на печку, которая вдруг исчезла, а вместо нее появился кусок царской опочивальни и раскачивающийся в глубокой печали, обхвативший себя обеими руками за голову сам Иоанн Васильевич, стенающий в отчаянии:
– Горе мне, горе! Сына свово, наследника, дитя невинное загубил! Бесы, бесы в меня вселились.
Вдруг царь перестал кричать и так же изумленно начал вглядываться в Синеуса, будто и вправду увидел своего верного дружинника, коий так подло покинул его, почему-то не пожелав смотреть более на проливаемую кровь невинных, на смерти замученных стариков и детей.
– Ты?! Ты?! – перепуганно бормотал царь. – Почто явился мне? Я тобе не убивал! Ты не мной убиен! Нет на мне греха! Сгинь! Сгинь!
Тут он поднял посох и с силой метнул его в Синеуса. Видение исчезло. Посох же, долетев до какой-то невидимой границы, жалко звякнул и, зависнув на некоторое время аккурат над потолочной балкой, чиркнул по ней, переворачиваясь в воздухе, и упал возле печки. Синеус, вжавшись в угол, зажмурил в ужасе глаза, а когда открыл их, лежащего у печки посоха уже не было.
Он снова прилег на лавку, крепко уснул, а вспомнив наутро, что с ним приключилось ночью, весело, хоть и несколько натужно, засмеялся, убеждая себя, что ничего не было. Смеялся он до тех пор, пока не увидел стоящую на полу возле изголовья полную кружку воды.
Улыбка сошла с его лица. С опаской взглянул он на балку и увидел на ней четко очерченный чем-то острым, тонкий свежий след-царапину. В страхе он перекрестился и уж хотел было вовсе бежать из этого дьявольского места куда глаза глядят, как неожиданно пришедшая в голову мысль заставила его передумать.
«Все равно зимой далеко не убежишь», – убедил он себя, перетаскивая свою нехитрую постель в другой угол.
Однако, несмотря на все свои вечерние опасения, ночь прошла спокойно. Сон приснился, но какой-то совсем обычный и нереальный. И уж было вовсе забыл Синеус про чертовщину, творившуюся с ним, как спустя три года узнал он ненароком в Угличе, что царь-батюшка в порыве бешенства ударил посохом в висок своего сына, который сейчас при смерти, и во всех церквях молят всевышнего, дабы смерть отступилась от царевича.
Услышал и не придал этому никакого значения, только слегка пожалел юного Иоанна, который рос в сущности хорошим, славным, и кабы не постоянное его присутствие, а потом и непосредственное участие в кровавых отцовских забавах, то из него вышел бы добрый муж, государь и семьянин. Такого же, как и он сам, кровавого тирана сотворил из него сам государь. Не желал он, дабы его единоутробный сын с осуждением смотрел на кровавые игрища родителя, и своего добился. Во всяком случае, Новгород Великий они разоряли уже вместе, и коли сын и не превзошел отца во всевозможных мерзостях, то отстал совсем ненамного.
Лишь потом, воротившись в свою избушку, припомнил Синеус ту окаянную четвертую ночь и слова Иоанна Васильевича. Вспомнил он и кружку, и черту на балке, и… вновь хотел поначалу бежать из этого дьявольского места, но любопытство и обычное упрямство оказались сильнее, и… снова немудреная постель перекочевала в тот проклятый угол.
Правда, увидел он в ту ночь немного, а кого венчали на царство, так и не уразумел, лишь потом домыслил, что стоявший с бармой и скипетром человек, с безвольным и дряблым лицом, был не кто иной, как «наш убогий». Именно так презрительно называл Иоанн своего сына Федора, которого Синеус всегда немножечко жалел, улыбался ему при встрече и всячески старался выразить мальчику свое искреннее сочувствие. Никогда не забыть Синеусу, как Иоанн, будучи в изрядном подпитии, велел ему залезть на звонницу и притащить сюда Федора, особливо с ним не нежничая, а то уж он что-то сильно разошелся, наяривая в колокола.
Иной запросто стащил бы за шиворот царевича, как напроказничавшего щенка, но Синеус так поступить не мог. Он ласково остановил руку мальчика, в самозабвении упивавшегося колокольным звоном, и тихо, почти на ухо, шепнул:
– Царь-батюшка тебя кличет. – И, завидев, как уплывает счастливая улыбка с лица, а ему на смену вновь приходит покорно-испуганное выражение, насколько мог мягко, добавил: – Идем, царевич, а то царь-батюшка прогневаться изволит.