Память по женской линии - Татьяна Георгиевна Алфёрова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что такое, Андрей Гаврилыч! Отчего вы прямо никогда не выражаетесь? В деталях и то обиняками – небольшое дельце, небольшое, а не маленькое. Что вы хотели мне сообщить?
– Экий ты резкий сегодня… Помнишь, что в тот день полнолуние было? Когда Актрису убивали?
– При чем это… Ну говорите, я жду. – Тут мой Ванюша вскочил и посмотрел на меня совсем недобро. Началось. – Вы что, видели его? – Что мне оставалось, сам вызвался, сам начал.
– Видел, Иван.
– Видели и промолчали! Ну, знаете, Андрей Гаврилыч! Это ведь не школа, это вам – не кто окошко в учительской разбил, не игрушки!
– А разве, Ванюша, мы на уроках в игрушки играли? Если скальпель считать игрушкой, то конечно. – Он не должен догадаться, как мне страшно. – И не кричи на меня, пожалуйста, имей уважение к старости.
– Андрей Гаврилыч, что вы все о старости, между прочим, я прекрасно знаю, что вам пятьдесят три года, так что напрасно ссылаетесь на преклонные лета. Хотите показать, что память вас подводит, что вы забыли, как Даню в ту ночь видели под дверью убитой? Я же понимаю, почему все это, вам ученика своего жалко, но жалость эта страшненькая. Вы-то зачем на лестничную площадку вышли? – Строг Ванятка, строг. Как ни странно, его суровость помогла мне собраться, скрепиться духом.
– Я начал с того, что в ту ночь было полнолуние, но ты пропустил мимо ушей. Полнолуние плохо действует на гипертоников, мне нездоровилось еще при мальчиках, еле досидел, еле проводил. Слышал, как дверь хлопнула, один раз, другой. Вдруг как толкнуло меня что-то, предчувствие какое-то, хочешь, верь, хочешь, нет. В груди стеснилось, дыхание сбивается, а в голове, напротив, ясно так, и словно говорит кто: сейчас случится несчастье. Я, смешно сказать, напугался. До того напугался, что дома не мог усидеть, хоть и был уж в халате. Может, думаю, с мальчиками на лестнице что приключилось. Но слышал же, как двери хлопали, должно, ушли мальчики. Все одно, проверю, раз такая тревога разбирает. Дверь отворил тихонечко, от страха, а не затем, что прятался, страх меня уж совсем прибрал, и луна багровая за окном раскачивается. Дверь отворяю, вниз гляжу – никого, а сверху шорох легкий. Взглянул, а он от дверей, как ты выражаешься, убитой идет, не идет, а задом пятится, странно так, пошатываясь. Потому и меня не заметил, что спиной вперед шел. Я дверь тихонечко закрыл, он не должен был услышать, но может, другой кто меня видел или слышал. Тебе сигналов не поступало, что меня видели? – Иван мотнул головой, нетерпеливо, этакий жеребчик перед яслями. – Странно, должен был кто-то меня видеть. Но он, Сережа, точно не заметил.
– Как Сережа?! – Иван вскочил и наклонился надо мной, вращая круглыми крапчатыми болотными глазами, как сыщик из безвкусного детективного фильма. – Вы же о Дане говорили, разве нет? Он же за сумкой возвращался якобы. Он соврал. И Сергею соврал, и следствию.
– Не знаю, Ванюша, зачем солгал Даня, не знаю. Это уж ты сам, не маленький, соседей расспроси, с первого этажа начиная. Но говорил я о Сереже, его и видел выходящим от убитой Актрисы.
– Это точно, Андрей Гаврилыч?
– Ну вот, ты и сам намекаешь на мою старость, слабое зрение или склероз. Точно, Ванюша, точно, мальчик.
– Но как? Зачем ему… Что, собственно… – Иван продолжал копировать дрянной фильм: бегал по моей небольшой комнатке, ерошил волосы, только что рук не заламывал.
– Я знаю, Ванюша, что собственно. Я знаю и попытаюсь объяснить тебе. Поверишь ли, нет – дело твое. Но поймешь, надеюсь, почему я скрывал от следствия важные сведения, почему заболел так сильно. Потрясение, знаешь ли… Вы же мои ученики, все близкие, хоть и любимые, что скрывать, по-разному. Полнолуние в ту ночь, повторяю в третий раз, было. Обострения не только у гипертоников, у душевнобольных тоже.
Иван с недоверием сощурил красивые ресницы, ну, красна девица на первом свидании, и только:
– А разве Сергей душевнобольной? Странный слегка, но вполне безобидный.
– Я Сережу с шести лет знаю. Его болезнь не бросается в глаза, допускаю, даже родители, которым до него дела нет, ты знаешь, не подозревают, как далеко зашло. Сережа плохо учился, трудно запоминал материал, ничем не интересовался. Только вот бабочками. Но при этом и бабочек не различал, никак не мог – я думал – запомнить, как это из гусеницы куколка, а потом радужное чудо. Но не запомнить он не мог, а поверить… Поверил. Недавно. Он ведь всякий раз, как приходил ко мне, об одном расспрашивал. Сколько дней от гусеницы до куколки и так далее. Я не ленился, я знал о его душевном нездоровье, рассказывал. Пусть. И – здесь, Ванюша, самое удивительное начинается – как только он поверил в метаморфозы, стали бабочки для него вроде людей, то есть лучше людей, потому что понятнее. А людей, близких людей, каких у него было раз-два и обчелся, он к бабочкам приравнивал. Я был толстым лысым ночным бражником, так вот. Ты не смейся, – хотя Иван и не думал смеяться, – сильным махаоном, аптекарша Тося – маленькой белянкой. Он проговаривался, и вовсе не шуткой это звучало. А еще Сережа помнил старый детский фильм о прекрасной фее, хоть и видел его всего один раз. Когда к нам приехала Актриса, игравшая фею, он волновался ужасно, он, скорее всего, ждал, что фея вспомнит мальчика Сережу, так жадно глядевшего на экран. Как же ей не вспомнить, если она с экрана глядела ему в глаза целых полторы минуты! Но фею Сережа не узнал в пожилой расплывшейся женщине. Это была не чудесная фея – павлиний глаз, а опухшая безобразная куколка. И понял Сережа, что я его обманул. Не из куколки бабочка, а напротив. От долгого ожидания встречи с мальчиком павлиний глаз закуклился, оброс коричневым панцирем – неприглядной плотью. Отечные ноги, фланелевый халат принадлежали куколке. Там, под ними, скрывалось юное и прекрасное, там ждала своего часа фея – павлиний глаз. Надо было срочно освободить бабочку, взрезать гнусную плоть скальпелем – или ножом, – дать вылететь изящному чудесному образу
на волю из плена мерзкой старухи. И Сережа выпустил бабочку. Вот, собственно, что.
Он поверил. Сразу. Мой рассказ, достаточно абсурдный, выпустил, как бабочку из куколки, наивного романтика из голубой сатиновой рубашки, застегнутой казенными пуговицами. Бедный Сережа! Но я не мог поступить иначе. Я знал, что других убийств не будет, тем не менее не мог.