Даниил Хармс. Жизнь человека на ветру - Валерий Шубинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Даниил Хармс. Силуэт Б. Семенова, 1930-е.
В этом костюме он прогуливался вечерами по Невскому в обществе своих друзей. По свидетельству Минца, излюбленным местом обэриутов был бар гостиницы “Европейская”. Ночами на верхнем этаже гостиницы открыто было кабаре с “морем световых эффектов”. Нэп еще не кончился. Бесчисленные театрики (от бульварного “Гиньоля” до авангардного “Мастфора”, мастерской Николая Фореггера “с нашумевшими танцами машин”), бары, кабачки покрывали Невский. Многие были открыты всю ночь. Эта частью богемная, частью грубо-физиологическая жизнь мелкобуржуазного города практически не отражалась партийной прессой. Хармс смотрел на нее глазами любопытного чудака, чужеземца, Заболоцкий – со смесью отвращения и художнического восторга, Введенский в ней купался. Азартный игрок и прожигатель жизни, он был частым гостем рулетки в “Скетинг-ринге” и порою затаскивал туда друзей. Сам дух игры с непредсказуемым результатом был близок его поэтике и его мировосприятию. В разрушенном, послекатастрофном мире (а Введенскому мир, окружающий его, скорее всего, виделся именно таким) только так, случайно, наугад и могли проступать какие-то смыслы и сущности. Эйнштейн не мог принять квантовую теорию Бора, потому что не мог поверить, что Бог играет в кости. Для Введенского Бог был не только игроком, но и игралищем. “Кругом возможно Бог”. Что же до политики, Введенский называл себя монархистом: только при монархии, объяснял он, у власти может случайно оказаться порядочный человек.
И, разумеется, никакие ценности окружающего мира (и никакие ценности мира прошлого) не могли приниматься всерьез. Введенский вживался в образ обывателя-аутсайдера, сегодня франтоватого и хлыщеватого, завтра опустившегося и нищего, человека без всякой опоры – и духовной, и социальной.
– А на кого ты хотел бы походить сегодня? – спросил я однажды. Ответ последовал не сразу, показался неожиданным всем, кто находился в комнате – Введенскому, Заболоцкому, Савельеву[201], мне.
– На Гёте, – сказал он (Хармс. – В. Ш.) и добавил: – Только таким представляется мне настоящий поэт.
На тот же вопрос ответил и Введенский:
– На Евлампия Надькина, когда в морозную ночь где-нибудь на Невском Надькин беседует у костра с извозчиками или пьяными проститутками[202].
Заболоцкий ответил, что хочет походить “только на себя самого”, сам Бахтерев назвал Давида Бурлюка. Но именно контраст между ответами Хармса и Введенского особенно потрясает. Евлампий Надькин был героем “комиксов” Бориса Антоновского, карикатуриста журнала “Бегемот”. Надькин напоминал героев рассказов Зощенко или еще не написанных стихов Олейникова: обыватель, чьи чисто физиологические и притом вполне невинные желания не всегда удовлетворяются (он не может помыться, потому что баня закрыта, и т. д.), но который и сам порой становится на антиобщественный путь, аутсайдер, лишенный трогательности. Введенский старательно поддерживал этот образ – причем по мере затягивания гаек и ликвидации нэповского маленького рая аутсайдерские черты его только усиливались. Достаточно вспомнить анекдот, который приводит Алиса Порет: о визите фининспектора в пустую комнату Введенского.
Когда ему крикнули соседи, что это “фин”, он ловко нырнул под одеяло и притворился спящим… “Фин” долго его не будил, потом положил бумаги на окно и стал расспрашивать о заработках, договорах, публикациях. Введенский вяло сознался, что да, что-то было, но он ничего не помнит, потому что деньги кладет в карман, отходя от кассы, их не считает и тут же пропивает в культурной пивной под Детгизом.
Фининспектор хотел описать имущество, но убранство комнаты состояло из одной пришпиленной к двери женской перчатки.
– А стола нет – где едите?
– В столовой Ленкублита.
– А стихи где пишете?
– В трамвае.
– Да неужто вы здесь спите?
– Нет, сплю я у женщин…[203]
Это было, разумеется, довольно далеко от реального образа жизни Александра Ивановича в конце 1920-х – начале 1930-х. Скорее некий программный идеал: подобно древним киникам, Введенский считал вызывающие беспечность и бесстыдство достойной реакцией на враждебность мира. Это была его личная система психологической защиты.
У Заболоцкого система защиты была другая. Если Хармс походил на англичанина, то он, аккуратный, основательный, румяный, – на немца. За глаза его называли Яшей Миллером (именем Яков Миллер он сам подписывал некоторые свои тексты в детгизовских журналах), а иногда – Карлушей Миллером. Еще – солдатом Дугановым (так сам он подписал одно из коллективных шуточных стихотворений). Солдат, казенный, организованный, несущий цивилизацию человек, – главный протагонист автора в “Торжестве земледелия”… А Заболоцкий ведь и впрямь был солдатом, и в 1927–1928 годах продолжал носить военную форму (которую потом сменил строгий черный костюм).
Шарж на Александра Введенского (?). Рисунок Д. Хармса, начало 1930-х.
Может быть, из-за формы его часто сравнивали с капитаном Лебядкиным. И в самом деле, сходство лебядкинских виршей с некоторыми приемами обэриутов, и автора “Столбцов” в том числе, бросалось в глаза. Заболоцкий не обижался на это сравнение. “…Но то, что я пишу, не пародия, это мое зрение. Более того, это мой Петербург – Ленинград нашего поколения”[204], – пояснял он Павлу Антокольскому и его жене, актрисе Зое Бажановой. Как провинциал, он смотрел на город свежими глазами и любил его более открыто и “книжно”, чем коренные петербуржцы Хармс и Введенский.
Заболоцкий все больше привлекал к себе общее внимание, особенно после выхода в 1929 году “Столбцов”. Далеко не все рецензии были доброжелательны, но рецензий этих было столько (и в СССР, и даже в эмиграции), что уже одно это было свидетельством большого успеха. Юрий Тынянов подписал Заболоцкому свою книгу: “Первому поэту наших дней”.
Понятно, что в этой ситуации поэт постепенно утратил интерес к групповым чтениям в узкой, а порою и недоброжелательно настроенной аудитории. С осени 1928 года он, как и Вагинов, больше не принимает участия в публичных акциях обэриутов. Свою роль могли сыграть и обстоятельства его личной жизни. В 1929 году Заболоцкий женился на Екатерине Васильевне Клыковой, с которой вместе учился в Педагогическом институте. Это решение было непростым и мучительным (Заболоцкий, как и Хармс, боялся, что брак помешает его поэтическому творчеству), но Николай Алексеевич был максималистом и человеком строгих правил и, приняв решение, действовал последовательно. Теперь он выбрал упорядоченную семейную жизнь, мало совместимую с ночными прогулками по городу, сидением в баре “Елисеевской” или “Культурной пивной” на канале Грибоедова, она же “Красная Бавария”. Никто не мог тогда предположить, что те муки любви, ревности, мужской обиды, которые Хармс переживал в ранней молодости, его другу предстоит перенести в конце жизни – больным, прошедшим через многие круги ада человеком.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});