Воспоминания. Том 1. Сентябрь 1915 – Март 1917 - Николай Жевахов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы составляли одну дружную семью, где иерархические рамки различия служебного положения создавались не внешними требованиями субординации и дисциплины, а взаимным тактом и глубоким пониманием психологии власти, достойнейшими представителями которой мы были окружены. Мы видели перед собой, в лице представителей власти, сочетание огромных знаний, наряду с величайшим смирением; мы видели тяжелое бремя обязанностей, какое они несли с редким самоотвержением, но не видели того, чтобы кто-либо из них величался своими преимуществами, или жаловался на свое бремя.
Два, всего два месяца тому назад, я вступил в Синодальный Дом, и что я могу сказать Вам, какими впечатлениями могу поделиться!..
Несмотря на величайшие усилия, мне не удалось еще найти общего языка для разговоров со своими сослуживцами; я не привык еще и, кажется, никогда не привыкну к той специфической атмосфере, какой пропитаны стены этого Дома... Я вижу здесь людей другого склада, иного духа, иных понятий, в отношении которых мои обычные приемы общения с сослуживцами, столь хорошо Вам известные, сказываются непригодными... Здесь в каждом начальнике видят лишь носителя прав и привилегий; здесь совершенно не учитывается ни юридическая, ни нравственная ответственность власти, и в этом учреждении Духовного ведомства – нет никакой духовной связи ни между начальниками и подчиненными, ни между этими последними друг с другом. Отсюда взаимные недоверие и неискренность, соблюдение внешних требований отношения к начальству, часто даже в ущерб личному достоинству, а наряду с этим глубоко сокрытое недоброжелательство и зависть, хитрость и обман...
Все это до крайности осложняет мою задачу установления добрых, простых, искренних отношений с моими сослуживцами и отягощает бремя той ноши, какое я должен нести... Правда, говорят, что целительное время сглаживает всякие неровности... Это верно; но беда в том, что времени больше не будет, и я не обольщаю себя никакими иллюзиями. Да, повторяю Вам еще раз, времени больше не будет... Каждый из нас останется в глазах других тем, чем был; но новых друзей мы не успеем уже приобрести. Вот почему нужно вдвойне дорожить старыми, вот почему мне так дорога ваша любовь и то выражение, каким Вы ее увековечиваете и какое останется для меня последней памятью от моих последних друзей". Из числа участников этой депутации один только Даниил Леонидович Серебряков остался в живых, чудом спасшись от большевиков; остальные погибли, а мой ближайший сотрудник, заместивший меня и назначенный редактором Полного Собрания Законов Российской Империи, тихий и скромный Валериан Валерианович Свенске, как мне сообщали, сошел с ума, подавленный ужасами революции.
Глава XLVII. Речь члена Государственной Думы Н.Н. Милюкова 1-го ноября 1916 г.
В составе Совета министров было много способных и энергичных людей и, в условиях нормальной государственной жизни, каждый из них оставил бы крупный след. Но даже у наиболее уверенных в себе оптимистов опускались руки при встрече с теми злодеяниями, какие пускались в обращение Думой в ее неудержимом стремлении опрокинуть Трон и свергнуть Царя. С высоты думской кафедры раздавались все более возмутительные речи, отравлявшие своим ядом все большие круги и вносившие разложение в толщу народа и даже армию.
Думали ли об этом думские ораторы, всходившие на кафедру, с заготовленными речами?! Полагаю, что если и думали, то не все, а только те, кто был игрушкой в руках интернационала и выполнял его задания. Все же прочие были только рабами толпы, глупыми и наивными людьми, смаковавшими то впечатление, за которым гнались, с целью сорвать рукоплескания. Это погоня за дешевой славой, свойственная только ограниченным людям, и вдохновляла бездарных ораторов, подбиравших в своих речах наиболее хлесткие словечки и выражения, рассчитанные на впечатление, какое даст в итоге несколько лишних аплодисментов...
О России же в те моменты никто из них не думал. Наиболее типичной фигурой среди этих самовлюбленных в себя тупых людей был прославленный, известно кем, "профессор" Н.Н. Милюков. Его речи были наиболее развязны и свидетельствовали не только о его личной ненависти к Их Величествам, но и о том, что он был одним из тех, кто, по идейным или неидейным мотивам, выполнял определенные задания интернационала и шел открыто к ниспровержению Царского Трона. 1 ноября этот господин произнес свою проклятую Богом и всеми честными людьми речь... Что это была за речь? Полная гадких выпадов против Ея Величества, эта речь была до того гнусна, и пошла, до того цинична и преступна, что я до сего дня недоумеваю, каким образом могло случиться, что этот Милюков получил в награду за нее гром рукоплесканий, а не виселицу, и продолжает даже до сих пор делать свое преступное дело.
Это была не речь, а призыв к открытому восстанию, и совершенно логичными явились вопли истеричного Керенского: "когда же, когда, наконец!", – раздавшиеся в думском зале вслед за речью Милюкова и призывавшие к открытым революционным действиям...
Какое впечатление произвела речь Милюкова на армию – говорить не нужно: однако я не могу воздержаться, чтобы не привести отрывка из воспоминаний одного из тех генералов, кто грудью своей отстаивал честь и достоинство России и, ведя борьбу на фронте, отбивался одновременно от тех преступников, кто, в тиши своего кабинета, разлагал армию и мешал его честной, полной самоотвержения и героизма, работе:
Вот что пишет генерал Н.Н. Краснов в своих воспоминаниях: "Памяти Императорской русской армии", напечатанных в "Русской Летописи", книга 5, стр. 56:
"...В начале Декабря 1916 года, когда вся армия замерла на оборонительной позиции, старший адъютант штаба вверенной мне дивизии принес кипу листов газетного формата. На них в нескольких столбцах была напечатана речь Н.Н. Милюкова, произнесенная 1 Ноября. Эта речь была полна злобных, клеветнических выпадов против Государыни, и опровергнуть ее было легко. Я приказал листки эти уничтожить, а сам объехал полки и всюду имел двухчасовую беседу с офицерами. Речь Милюкова проникла в полки. О ней говорили в летучке Союза городов; о ней говорили в полках.
Приходилось брать быка за рога, прочитать эту речь перед офицерами и по пунктам опровергать ее. Наблюдая за офицерами во время беседы, разговаривая с ними после нее, легко было подметить разницу между офицерами старого воспитания и новыми. Старые были враждебно настроены против Милюкова. "Эта речь сама по себе – измена, – говорили они. – Мы тут на позиции жертвуем собой, а они там разговаривают... Конечно, эта речь станет известна немцам и как их обрадует! Не Мясоедов и не Штюрмер изменники, а изменник Милюков... Как он смел так говорить про Императрицу!.. Что же представляет собой сама Дума, если в ней могут быть произносимы такие речи?"
Но были и другие толки.
"Господа – говорила молодежь, – это не измена, это – мужество. Говоря так, Милюков головой рисковал и добивался правды. И мы должны быть ему благодарны. Он не изменник, а патриот. Начальник дивизии говорит, что это клевета: но он говорит неправду... Он так говорит, потому что он начальник и генерал. Он сам воспитан в "беспредельной преданности Государю"; а между тем преданность должна быть разумная"...
Беседуя на эту тему со своими соседями по фронту – начальниками пехотных дивизий – я убедился, что там речь Милюкова была сочтена за великое откровение, за программу, и те немногие офицеры, которые протестовали против нее, должны были замолчать. Там молчали даже старшие начальники, подавленные мнением большинства. В некоторых полках эту речь читали и солдаты. Но особенно широко распространялась она по тылам, по командам ополчения, маршевым ротам и по госпиталям. Зараза шла в армию"...
Предположить, что Милюков не учитывал впечатления от своих речей на массы, конечно, нельзя. Значит, он действовал умышленно, значит – был изменником и предателем сознательно...
Претит нравственному чувству всякое преступление, в чем бы оно ни выражалось; однако, упоминая на страницах своих воспоминаний преступное имя Милюкова, я не могу не противопоставить этому имени светлые имена С.В. Таборицкого и П.Н. Шабельского-Борк, тех пламенных патриотов и прочих, верных сынов России, какие и поднесь томятся в тюрьме и попали туда только потому, что трехмиллионная русская эмиграция вовремя не заступилась за них, не закричала громко о том, о чем думают все русские честные люди, о том, что, как бы велико ни было преступление этих юношей, выразившееся в покушении на убийство Милюкова, но преступления этого последнего, убившего всю Россию, были еще больше. С точки зрения уголовного кодекса, в их деянии был состав преступления; но с точки зрения тех лучших душевных движений, какие стоят над этим кодексом, было не преступление, а пламенная, не знающая пределов, любовь к России, загубленной Милюковым, любовь, нашедшая, к сожалению, неудачное выражение. И пора, давно пора объединиться русской эмиграции в общем голосе за правду, за облегчение участи страдальцев, и сказать Германии, за что же она, так бережно охраняющая святые начала патриотизма, столь равнодушно отнеслась к высоким душевным движениям подсудимых; за что наказала своих же друзей и, в угоду общественному мнению и натиску жидов, заступилась за Милюкова, своего злейшего врага?!.