Дело, которому ты служишь - Юрий Герман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Четыреста километров они прошли за шесть дней. На второй Володя сидел в седле боком, на третий лежал плашмя, животом. «Страшно — нет, товарищ, но трудно — да», — вспомнился ему голос Тод-Жина. Проводники пересмеивались необидно, давали какие-то советы, которых Устименко не понимал, делали привалы чаще, чем нужно. Кроме всего прочего, мучил проклятый гнус. В накомарнике было душно, у костра Володя не умел сидеть по ту сторону, куда дымили сырые ветви, лицо его безобразно вздулось от укусов. Есть полусырое мясо ему было противно, он только бесконечно пил воду из фляги и тихонько ругался про себя.
На перевале одна лошадь сорвалась в пропасть, и Устименко с ужасом подумал, что лишился автоклава и теперь не в чем стерилизовать инструменты. Погибли еще бутыли с нашатырным спиртом и удобный походный операционный стол.
ВЕЛИКИЙ ВРАЧ
К вечеру шестого дня пути Устименке открылись юрты и дома Кхары, поселка, где он должен был организовать свою амбулаторию и стационар. Непонятная робость вдруг овладела им. Как он справится здесь? Первый врач! Со смутным, тревожным чувством вглядывался он в низкие строения, далеко разбросанные под тяжелыми, набухшими влагой тучами, вслушивался в хриплый лай клыкастых, драных собак, смотрел на жителей Кхары, которые, в свою очередь, с почтительным удивлением смотрели на длинный караван и на русского врача, о приезде которого громко, не слезая с коней, оповещали проводники.
— Вот вы видите перед собой искуснейшего целителя и врачевателя! — на разные голоса устало, но бодро кричали они. — Вот радуйтесь!
— Радуйтесь и смотрите на него!
— Смотрите, сколько полезных лекарств он везет! И все эти лекарства он будет давать страждущим, никого не обделит и никого не обидит!
— Идите к великому врачевателю, все недужные!
— И хромые!
— И глухие!
— И слепые!
— Нет такой болезни, которую не вылечил бы великий врач!
Боже мой, если бы знал Володя Устименко, едва сидящий в своем высоком седле, что кричали проводники, если бы он только знал! Но откуда он мог это знать? Он ведь не понимал, что эти парни, с которыми он ел, спал, трудился и молчал, уже успели оценить силу его души, простоту нрава, смелое сердце, так же как не было известно Володе распоряжение Тод-Жина о том, чтобы приезд Володи в Кхару был как следует объявлен. Разумеется, проводники постарались. Тод-Жин не был таким человеком, приказ которого выполнялся вполсилы. Объявлять так уж объявлять! И проводники объявили Володю не хуже, чем какого-нибудь известного ламу.
Смеркалось, шел дождь…
Караван, двигаясь в плотной толпе любопытных, добрался до площади.
На площади остановились. Володин жеребец стал нежно покусывать холку кобылицы старшего проводника. Кругом, под холодным дождем, неподвижно, безмолвно стыла толпа; люди непонятно, оценивающе оглядывали Володю, его ватник, сапоги, ружье за спиной, седло, уздечку, жеребца…
— С приездочком, — протискиваясь через толпу, крепко нажимая на людей огромным, сильным плечом, кланяясь и весело блестя глазами, сказал Володе бородатый, цыганского вида, кудрявый, в поддевке, словно из пьесы Островского, мужчина. — Езжай за мной, доктор, хлеба-соли прошу кушать, гостя дорогого ждем. Да не гляди с подозрением, Маркелов мне фамилия, старой веры мы, не от вас сюда ушли, от царя — черт ему батько.
Володя тронул каблуками бока дымящегося верблюда, караван двинулся следом. Статная, красивая, волоокая девица встретила Устименко действительно хлебом-солью, низко поклонилась, подала блюдо с караваем на полотенце, с солоницей. Не зная, что делать, моргая мохнатыми своими ресницами, глупо улыбаясь, Володя говорил:
— Ну что вы! Вот действительно! Зачем!
А Маркелов сзади настаивал:
— Принимайте, как можно, принимайте да дочку целуйте!
Володя поцеловал в тугую щеку Пелагею Маркелову, сказал хозяину дома, что «ведь беспокойство совершенно лишнее», и оглянулся, ища своих проводников. Они все сидели в седлах, уставшие, улыбались.
— Я не один, товарищ Маркелов, с друзьями…
— Ничего, покормим, на всех хватит, — отозвался Егор Фомич, — только, батюшка мой, не обессудь, они иноверцы, быдло, в избу не пущу.
В суматохе раздевания, поклонов в сенях огромной, под железом, богатой избы, в смущении перед тем, что надо было совершить «обряд усаживания» после шести суток езды на коне, усевшись-таки боком за стол, уставленный соленьями и моченьями, жареным и вареным, пирогами и курниками, водками и наливками, Устименко поначалу не понял слов Маркелова насчет «иноверцев», а когда выпил первую рюмку обжигающего горло виски «Белая лошадь» — удивился; за столом сидели всего лишь Маркелов с расплывшейся своей супругой да дочкой да забитого вида приказчик. Но, разгадав вопросительный взгляд Устименки, Егор Фомич добродушно ответил:
— Кормим, не обидим, понимаем, а ты, матка, вишь, погляди, какого нам доброго суседа бог послал: об проводниках и то сердце болеет, хотя они и туземцы…
На столе среди угощений жарко пылала городская, петербургская («С.-Петербург» — прочел Володя на серебряной ножке) лампа-молния. Еда была приторно-жирная, но во все еще клали масло, поливали жареным салом, шкварками, валили сметану. На окнах висели занавески — шелковые, что ли, или парчовые, Володя не знал, — по стенам, по коврам стенным налеплены были семейные фотографии, и в самом центре самого главного, пестрейшего ковра в золотой раме Володя заметил картину «Плес на Волге» — репродукцию, раскрашенную домашним способом.
— Живем, не жалуемся, — потея от обильной еды, сильно работая крепкими челюстями, принюхиваясь то к куску пирога, то к жареной рыбе, то к пышному блину, говорил хозяин. — И деды не жаловались, и отцы. По России, конечно, вроде бы скушновато, но и тут с дикими с этими попривыкли, мы им за отцов родных, они нас, как дети, почитают, жаловаться грех. Да что здесь — нас в столице все знают, мы им благодетели, от нас им великая польза идет, от нашего сословия, от капитала, что мы налоги платим без обману, потому что с обманом жить, конечно, грех…
Володя ел молча, глядел во все глаза. Разве думал он раньше, что такое и в самом деле бывает — с этими занавесками, с коврами, со старинным, еще с трубой, граммофоном, с шомпольными, дедовскими ружьями, развешанными по стенкам? И здесь же, на столике, на кружевной скатерочке самоновейший фотографический аппарат с цейсовской оптикой; здесь же прекрасное, тоже новое, зауэровское ружье и над диваном две автоматические винтовки, поверх которых в богатой раме поясной портрет старца, смахивающего поганой рожей на фотографии Гришки Распутина.
— Да чем же вы занимаетесь? — спросил наконец Устименко.
— Мы-то? Мы, гость дорогой, торговлей занимаемся, мехами; дом наш, бывший под названием «Маркелов с сыновьями», повсеместно известен, даже за океаном в Соединенных Штатах, с Великобританией еще торгуем, с господами японскими меховщиками, все честь по чести, больших оборотов достигли. Давеча приезжал к нам приказчик старший фирмы братьев Гурицу, жил тут, поохотились мы с ним, попарились в моей бане, добрую партию соболей отвез…
Пелагея, не отрываясь взглядом от Володи, щипала пальцами бахрому старинного платка, ничего совершенно не ела, только порою зубами прихватывала кружку с холодным пенным квасом.
После ужина Егор Фомич сотворил краткую молитву, утерся полотенцем, снял с гвоздя картуз, зажег фонарь, отправился с Володей показывать, где будет теперь больница и амбулатория. Устименко, совершенно ничего не понимая в странной этой «загранице», покорно пошел. В мокрой тьме маркеловского двора их обоих обступили проводники, зашагали по чавкающей грязи к жидкому, из жердей, сараю. Ворота отворились с надрывающим душу скрипом, в угол — во мрак с писком кинулись жирные крысы. Маркелов, высоко подняв фонарь, сказал:
— Здесь! И то за глаза диким этим. Не стоят они заботы, не стоят и работы. К холодным временам печку поставишь, у меня есть железная, не новая, правда, но для них лучше не надо. Жить станешь у меня, в светелке, кормиться тож. На пище — видел? — поправишься хорошо. Обратно же еда русская, не в пример здешнему народишку.
Проводники вдруг что-то заговорили быстро и непокорно. Самый худенький из них — про себя Володя называл его Юра — дернул Маркелова за рукав, заговорил, выскакивая вперед, пытаясь и Володе что-то объяснить, видимо крайне для всех важное.
— Да уйди ты, обезьян, — улыбаясь, отмахнулся Егор Фомич, но Володя заметил, что улыбка была какая-то словно бы и робкая.
— О чем он? — спросил Устименко.
— Да ну, плетет, что и в толк не взять, — еще отмахнулся Маркелов.
Но теперь проводники заговорили все разом, громко, сердито. Тот, которого Володя в уме называл Юрой, схватил его за полу ватной куртки, потащил к выходу из сарая, в хлюпающую ночную тьму. Ветер дул порывами, глухо гудел проливной дождина. Маркелов сипло крикнул на проводников, они не угомонились, все чаще, все настойчивее слышал Устименко знакомое имя — Тод-Жин. Видимо, дело заключалось в том, что они знали нечто такое, связанное с Тод-Жином, чего совершенно не знал Володя и чего по каким-то причинам не хотел знать Маркелов.