Отечественная война и русское общество, 1812-1912. Том IV - Сергей Князьков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А. Н. Сеславин (С.-Обен)
Племянник Фигнера, разбираясь потом в причинах жестокости партизана и способности его «озверевать», приписывает эту склонность какой-то наследственной болезни душевной, «не определенной окончательно наукой, но которая как-будто преемственно переходила в несколько поколений нашего угасающего рода». А. П. Ермолов тоже считал Фигнера душевно ненормальным человеком. Эта болезненная жестокость соединялась у Фигнера с каким-то странным отсутствием морального чутья. Убийство исподтишка человека, в доверие которого он вкрался, выходило у него совершенно естественным делом, раз этот человек был пленный, неприятель. Раз он взял в плен французского офицера, ласково обошелся с ним, даже подружился, а когда через несколько дней выведал у него все, что было надо, подошел к нему сзади, «когда сей несчастный обедал с офицерами отряда, и убил его своею рукою из духового ружья своего». С другим пленным офицером он также вошел в дружескую связь и, выведав у него все, что ему было нужно, призвал, в отряде его находившегося, Ахтырского гусарского полка поручика Шувалова и спросил его: «Знаете ли, что ваша обязанность исполнять волю начальника?» — «Знаю…» отвечал тот. «Так пойдите сейчас и задавите веревкой сонного французского офицера или застрелите его». Шувалов отвечал, как благородный офицер, и Фигнер нарядил на этот подвиг унтер-офицера Шианова, известного храбреца, но человека тупого ума, не просвещенного и уверенного, что истребление французов каким бы то ни было способом доставляет убийце царство небесное. Он исполнил приказание. Так венок подвигов храбрости этого партизана был перевит грустной памяти поступками «варварства сатанического». Этой черты за другими нашими партизанами не значится. Конечно, и они не были образцами кротости и милосердия в своем обращении с французами, но пленные, если они их брали, могли оставаться спокойными за свою жизнь и у Сеславина, и у Давыдова, даже у начальников казачьих партий. У Давыдова не обходилось иногда без некоторого, на наш взгляд, может быть, немного театрального жеста великодушия. У одного пленного неприятельского поручика, некоего Тиллинга, казаки отобрали часы, деньги в бумажнике и сняли с пальца кольцо. Тиллинг обратился к Давыдову с просьбой вернуть ему кольцо, дорогое ему по воспоминаниям о любимой женщине. «Увы… — пишет Давыдов, — будучи сам склонен ко всему романическому, сердце мое поняло его сердце, и я обещал постараться удовлетворить его желание… в это время я пылал страстью к неверной, которую полагал верною. Чувства моего узника отозвались в душе моей»… Давыдов расспросил своих казаков и, как он пишет, «был столько счастлив, что отыскал не только кольцо, но и портрет, волосы и письма, ему принадлежащие, немедленно отослал их к пленному поручику при сей записке: „Recevez, monsieur, les effets qui vous sont si chers; puissentils, en vous rappelant l'objet aime, vous prouver, que le courage et le malheur sont respectes en Russie, comme partout ailleurs. Denis Davidoff, partisan“».
Казак (Литогр. Лежена 1805 г.)
В черном чекмене, красных шароварах, с круглой курчавой бородой и черкесской шапке на голове, всегда бодрый, веселый, поэт-партизан, Д. В. Давыдов труды опасной партизанской жизни переносил, по его словам, как праздник. Еще в ранней юности военное ремесло стало для него страстью; по его собственным словам: «При первом крике о войне он торчал на аванпостах, как казачья пика», и до самой кончины (1839 г.) он сохранил, по словам кн. П. Вяземского, «изумительную молодость сердца и нрава»; всю жизнь он остался полон воспоминаний о партизанской деятельности: «кочевье на соломе, под крышей неба!.. — восклицает он, — вседневная встреча со смертью, неугомонная жизнь партизанская! вспоминаю о вас с любовью и теперь, когда в кругу семьи своей пользуюсь полным спокойствием, наслаждаюсь всеми удовольствиями жизни и весьма счастлив?.. Но отчего по временам я тоскую о той эпохе, когда голова кипела отважными замыслами, и грудь, полная надежды, трепетала честолюбием, изящным и поэтическим».
В храбрости Д. В. Давыдов мог поспорить с Фигнером, но его храбрость была иного сорта: это была храбрость на чистоту; он предпочитал с врагом встречаться лицом к лицу и побеждать в равном честном бою. Человек военный не менее Фигнера, Д. В. Давыдов был типичным для того времени рубакой-гусаром, поклонником Марса столько же, как и Бахуса — немножко бретер, немножко повеса, соображавший, как он сам говорит, «эпохи службы с эпохами любовных ощущений». На коне и в бою во главе своего отряда он забывался до отчаянной храбрости, а на безумной смелости разведки, на охоту за людьми в одиночку, как Фигнер, он не был способен: это претило его прямой и открытой натуре.
Фигнер, наоборот, щеголял больше своими единоличными подвигами, не задумываясь подвергать опасности, иногда совершенно без всякой надобности, своих сослуживцев и соратников. «Один раз, — повествует очевидец и сподвижник Фигнера, — переодевшись французским кирасиром, в белой шинели, привел он свой отряд в лес, приказал людям слезть с коней и молчать, а сам выехал на просеку, вдоль которой пролегала большая дорога, и остановился в тени у опушки леса. Вскоре раздался топот лошадей, говор солдат, и показались по дороге французские кирасиры в колонне по шести. Дав пройти трем эскадронам и, вероятно, уже будучи замечен неприятелями, Фигнер сам сделал оклик: „Qui vive!“ Тогда один из офицеров, ехавший на фланге кирасир, отделился от эскадрона и подъехал к нашему партизану, который, обменявшись с ним несколькими словами, повернул лошадь и возвратился к своим. Пройдя с отрядом, по указанию крестьян, служивших проводниками, довольно большое пространство заглохшими тропинками, Фигнер опять оставил своих партизанов в лесу с приказанием слезть с лошадей и отдыхать до его возвращения; сам же он, вызвав ехать с собой двух офицеров польского уланского полка, мундир которых подходил к одежде польских улан, служивших в наполеоновской армии, приказал одному из них, говорившему кое-как по-французски, в случае встречи с неприятелями, отвечать и за себя и за товарища своего, вовсе не знавшего иностранных языков, затем все трое, выехав из леса, увидели в верстах в двух от себя, на открытом пространстве, кругом села довольно обширный лагерь французов. „Поедем к ним!..“ сказал Фигнер, и вместе со своими товарищами маленькой рысцой подъехал к лагерю так беззаботно, что часовым даже не пришло в голову остановить его. Приближаясь к кирасирскому полку, проходившему ночью мимо его отряда, Фигнер обратился к стоявшим вместе двум офицерам, пожелал им доброго утра и вступил с ними в продолжительную беседу, между тем как офицеры его, разговаривая поневоле с обступившими их кирасирами, отчаивались в своем спасении. Наконец он распрощался с неожиданными знакомыми, повернул лошадь назад и отъехал несколько шагов, но вдруг опять возвратился к французским офицерам, сделал им несколько вопросов и хладнокровно отправился в лес к своему отряду». В другой раз Фигнер, взял с собой поручика Сумского гусарского полка Орлова, отправился с ним, одев французские мундиры, в главную квартиру командовавшего авангардом французской армии Мюрата. «Пробравшись незаметно через цепь ведетов, Фигнер подъехал к мосту на речке, прикрывавшей неприятельские биваки. Пехотный часовой, стоявший на мосту, встретил его окликом: „Qui vive?“ и потребовал отзыв; но Фигнер, вместо отзыва, которого, разумеется, не знал, разругал часового за неправильную будто бы формальность в отношении к рунду, поверяющему посты. Часовой, совсем сбившийся с толку, пропустил обоих партизанов в лагерь, куда Фигнер явился как свой: подъезжал ко многим кострам, говорил весьма хладнокровно с офицерами и, узнав все, что было ему нужно, возвратился к мосту. Там снова сделал наставление знакомому часовому, что бы он не осмеливался останавливать рундов, переехал через мост и сначала пробирался шагом, а потом, приблизясь к цепи ведетов, промчался через нее вместе с Орловым под пулями и возвратился к отряду». В 1813 году, когда наши войска действовали в северной Германии и блокировали Данциг, занятый французами, Фигнер пробрался в крепость и, выдавая там себя за итальянца, прожил в крепости около трех месяцев, причем не только разведывал о силах и средствах противника, но и старался поднять обывателей Данцига против французов. Кто-то донес на Фигнера коменданту, генералу Раппу, и он приказал арестовать подозрительного итальянца. Генерал Рапп сам допрашивал Фигнера, казалось, что ему уже нет спасения, «но необычайная находчивость и изворотливость нашего смельчака и тут выручили его: мало того, что за недостатком улик он был освобожден, но еще успел так вкрасться в доверие Раппа, что тот отправил его с депешами к Наполеону. Понятно, что Фигнер, выбравшись из Данцига, привез депеши эти в нашу главную квартиру, при которой и был временно оставлен, с награждением чином полковника». Так, в этом человеке быстрый, тонкий, проницательный и лукавый ум соединился с лицемерным и жестоким коварством, доходившим до «бессовестности», до «варварства», как говорит современник, отдающий, впрочем, должное Фигнеру, как вождю-партизану, обладавшему «духом непоколебимым в опасностях и, что все важнее для военного человека, отважностью и предприимчивостью беспредельными, средствами всегда готовыми, глазом точным, сметливостью сверхъестественною», личной храбростью замечательной… Это был авантюрист и искатель приключений, не очень разбиравшийся в средствах, и честолюбивый до крайности, живой тип кондотьера, каким-то чудом выросший на русской почве, в XIX-м веке, когда ему следовало бы родиться в Италии эпохи Сфорца и Джакопо Пиччинино. За границей Фигнер организовал отряд из испанцев и итальянцев, насильно забранных Наполеоном в солдаты и дезертировавших от французских знамен. Этот отряд он назвал мстительным батальоном. «Он мне говорил, — рассказывает Д. В. Давыдов, — что намерение его, когда можно будет от успехов союзных армий пробраться через Швейцарию в Италию, явиться туда со своим итальянским легионом, взбунтовать Италию и объявить себя вице-королем Италии на место Евгения; я уверен, что точно эта мысль бродила в его голове, как подобная бродила в голове Фердинанда Кортеца, Пизарра и Ермака; но одним удалось, а другим воспрепятствовала смерть, — вот разница. Все-таки я той мысли, что Фигнер вылит был в одной форме с сими знаменитыми искателями приключений; та же бесчувственность к горю ближнего, та же бессовестность, лицемерие, коварство, отважность, предприимчивость, уверенность в звезде своего счастья».