Колокола - Ричард Харвелл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я вслушался в темноту ее кареты. Кажется, оттуда донесся вздох?
Гуаданьи серьезно посмотрел на нее:
— Он не говорит по-итальянски.
Графиня покачала головой и неодобрительно взглянула на Гуаданьи.
— Ну, — обратилась она ко мне по-немецки, — и как вам нравится иметь такого выдающегося учителя?
Интересно, у ее сына такие же глаза? А эти руки — не касались ли они сегодня моей возлюбленной?
— А он вообще говорит на каком-нибудь языке? — поинтересовалась она у Гуаданьи.
— По-моему, он очарован вашей красотой, графиня.
Она покачала головой и весело улыбнулась мне. Потом снова повернулась к Гуаданьи.
— Я хочу, чтобы вы спели у меня, — сказала она. — Я устраиваю небольшой прием.
— Я ужасно занят, мадам.
— Через три недели, — добавила она. И протянула Гуаданьи сложенный втрое лист бумаги.
Он развернул его, и я увидел, что на нем были написаны цифры. Мне показалось, что по лицу певца скользнуло изумление.
— Большинство людей пишут мне любовные поэмы, — заметил он, — чтобы завоевать мое расположение.
Она пожала плечами:
— Тогда пусть это будет свидетельством моей привязанности, которая простирается так глубоко. — Она говорила совершенно без эмоций.
— Я приму это во внимание, — сказал Гуаданьи. И положил эту бумагу в карман.
Она протянула ему руку, и Гуаданьи снова ее поцеловал. Даже склонившись перед нею, он не спускал с нее глаз.
Она еще раз улыбнулась мне:
— Конечно же, когда вы придете, не забудьте привести с собой вашего очаровательного студента.
Потом она откинулась назад и исчезла во мраке кареты. Карета тронулась, и толпа снова поглотила нас.
Я был так поражен, что даже не мог защищаться. Рубаху под моей курткой разорвали в клочья, пока я прислушивался к звукам Риша: к щелчку закрывшейся двери кареты, к короткому приказу, который графиня отдала кучеру, хлопку кнута, цоканью копыт по булыжникам мостовой.
Гуаданьи смотрел ей вслед.
— Она нелепа, — тихо произнес он, отбиваясь от окружавших нас рук. — Но она очень, очень богата. Полагаю, что я должен осчастливить ее гостей своим голосом.
После того как мы покинули Бургтеатр, Гуаданьи немедленно озаботился тем, чтобы я был соответствующим образом одет — так, как подобает ученику великого кастрата. Его портной-итальянец сшил мне несколько длинных камзолов из тонкой парчи — обычную одежду кастратов. Я внимательно изучал себя в зеркале, пока портной работал с золотыми нитями, — и вскоре по всей груди камзола заплясали обезьяны.
— Идеально, — сказал Гуаданьи, когда я был соответствующим образом украшен золотом и бархатом и обут в остроносые туфли. — Очень изящно.
В тот первый вечер, когда мы в карете возвращались в его роскошный дом, который должен был стать и моим домом в Вене, я спросил его, когда он начнет учить меня итальянскому языку, чтобы я мог петь, в опере. Он подавил улыбку, оторвав взгляд от окна кареты.
— Потерпи, — ответил он. — Тебе еще слишком многому нужно научиться. Пением займемся позже. Пойми, до того как они просто позволят тебе взойти на их сцены, еще до того как они станут слушать твое пение, они должны поверить в тебя. — Он внимательно оглядел меня с головы до ног, и при последних словах его ноздри расширились. — Ты должен стать музико еще до того, как сможешь петь подобно одному из них.
Мы подъехали к его дому.
— Но я и есть, — застенчиво пробормотал я, — я и есть музико.
— Нет, — сердито оборвал он. Цыкнул языком и покачал головой: — Ты — кастрат. Я — музико.
Его пристальный взгляд вынуждал меня оспорить это утверждение. Борис открыл дверь кареты.
— Если вы выучите меня итальянскому, я смо…
Он поднял палец, прерывая меня.
— Я научу тебя тому, что ты должен знать, — сказал он, позволяя мне проследовать за ним в его дом.
Я был его тенью. Так же, как прежде, он нигде не появлялся без своих прекрасных одежд, роскошного экипажа и всегдашней радостной улыбки на лице, теперь он нигде не ходил без меня, тащившегося за ним, как маленькие пушистые chiens[49] французских дам, которых они повсюду водят за собой на поводке.
Две недели он нигде не выступал, и единственным уроком, который он преподал мне, было предупреждение, что он — одно из величайших созданий на земле. Я спал в его доме, обедай вместе с ним, следовал за ним по всей Вене, когда это было ему удобно. А когда его охота требовала интимности, он отсылал меня прочь. Я носил за ним его камзол, когда было жарко, и открывал перед ним дверь, когда поблизости не оказывалось слуг. Я, как привязанный, ходил за ним на приемах, пока восторженная толпа не разделяла нас.
На нашем первом приеме, после того как меня унесло толпой в пустой угол, он внезапно появился передо мной, держа за руки двух сестер — тупых дочерей какого-то герцога. Кажется, пара курносых носов совсем поникла, когда он передал их мне, но, едва он снова скрылся в толпе, они повернулись ко мне с одинаковыми улыбками и произнесли:
— Мы твои навеки.
— Comment t’apelles-tu?[50] — спросила та, что была менее глупа, чем ее сестра.
Я покосился на нее, желая, чтобы мои уши разобрались с этим простым вопросом, в котором, возможно, заключался секрет моего избавления. К сожалению, это не помогло.
— А… — нашелся я. — Хмм…
Сестрички захихикали и еще нежнее стали прижиматься к моей груди. Я попытался улизнуть, но они просто-напросто вдавили меня в стену. Краем глаза я заметил моего хозяина, мелькнувшего где-то в толпе. Он подмигнул мне.
Я закрыл глаза и притворился колоколом, беззвучно висящим в углу. Когда я снова открыл глаза, почти все гости уже покинули прием, а сестрички нашли себе более покладистую добычу.
Ни на одну секунду я не выпускал из виду свою цель. С помощью своего учителя я должен был получить доступ к тюрьме моей Амалии, но ждать три недели для меня было все равно что ждать целую вечность, и я решил не отказываться от мысли найти другие способы проникнуть туда. Утром, когда Гуаданьи спал или когда он отсылал меня из дома, я слонялся по улице напротив дворца Риша, в надежде увидеть ее в одной из карет, выезжавших из ворот. В своих фантазиях я бежал рядом с каретой и пел, подавая тайный сигнал. «Остановите карету!» — должна была закричать она, потом выйти, и мы бы обнялись прямо на улице. Каждый бедняк в Вене рукоплескал бы нашему воссоединению.
Увы, этому не суждено было случиться. Окна карет всегда были плотно зашторены, и ясные голубые глаза никогда из них не выглядывали. Иногда ночью, крадучись, я подбирался к дворцу и всматривался в его фасад, стараясь изобрести какой-нибудь новый способ незаметно пробраться внутрь. Но мне пришлось признать, что он был накрепко запечатан, лучше, чем любой дом в Санкт-Галлене. Однажды ночью я сделал попытку взобраться по стене, чтобы посмотреть, нельзя ли открыть какое-нибудь из окон наверху. Когда я вскарабкался на высоту в два моих роста, ногти мои не выдержали, и я упал. Утром моя лодыжка опухла и посинела.
Каждый день, в полдень, целых два благословенных часа мой хозяин пел. Большей частью он репетировал партию Орфея из новой оперы Глюка, снова и снова повторяя арии и речитативы, пока не добивался той точности, которой он так славился. Иногда Гуаданьи выбирал другие арии, часто из Генделя, и оттачивал свое мастерство — вероятно, чтобы иметь под рукой оружие, если это вдруг потребуется на его охоте. Я лежал на диване и прислушивался к его исключительной фразировке, разносившейся по всему дому. Я поручал эту музыку заботам своей памяти, в то время как смиренный Борис приносил мне чай и пирожные. «Да, мой господин», — говорил он, когда я просил его принести еще одну чашку. «Нет, мой господин», — говорил он, когда я просил его присесть и выпить со мной чаю. Всего за несколько дней из бедного крестьянина, значительно ниже его по положению, я превратился во второго хозяина, находившегося высоко наверху. Товарищества, казалось, говорил каждый его взгляд, никогда не будет между нами.
Пение Гуаданьи все еще глубоко трогало меня, но очень скоро эти арии стали меня волновать совсем по-другому. Я начал задумываться, как они должны исполняться, точнее сказать, как бы они звучали, если бы их исполнял я. Мой великолепно тренированный слух улавливал ошибки Гуаданьи, которых, сказать по правде, было предостаточно, и то, что я слышал, было смешением его пения и арий, звучащих в моем воображении. Я бы сам исполнил их, и, возможно, я был достаточно неблагоразумен, чтобы показать Гуаданьи, что умею петь. Но хотя мои уши и ловили звуки, мне нужно было сначала выучить итальянский язык, я должен был научиться читать на нем, чтобы улавливать формы и значения слов. А мой единственный учитель скрывал это от меня. Мне нужно было найти другого.